![]() |
Пиши и продавай! |
|
МОЯ ПРОФЕССИЯ – РЕПОРТЕР СПб.: Изд-во С.-Петербургского университета, 2004.
Герои ее репортажей вошли в книжку маленьких рассказов, где нет ни одного вымышленного имени. На ее страницах удачи и неудачи репортера, который начинал свой путь в журналистике более тридцати лет назад: сначала в газете «Советская Эстония», затем в «Вечернем Ленинграде», «Ленинградской правде» и, наконец, на радио, которому отдана лучшая часть ее жизни и бесконечная любовь. СОДЕРЖАНИЕ Что такое музыкальный редактор? Когда я была еще «зеленой» журналисткой, то воображала, что мне написать рецензию ничего не стоит. Тем более, что в том городе, где я работала, был создан Русский драматический театр и открывался сезон спектаклем «Анна Каренина». В этом театре-первогодке почти вся труппа состояла из выпускников Московского театрального института. Это было племя юных, самоуверенных и дерзающих по меньшей мере на Гамлета или Короля Лира. А все девушки мечтали о чеховских героинях. С некоторыми молодыми гениями я была даже знакома. Вот потому и клянчила у заведующего отделом культуры поручить мне написать рецензию на этот спектакль. Между прочим, в этом театре были две персоны, которые раньше работали в каких-то театрах и, естественно, претендовали на главные роли. Молодые и уверенные тайно их терпеть не могли и за кулисами и в театральном буфете сплетничали о своих мэтрах. Одна из персон даже была заслуженной артисткой, но молодым казалось, что сорокалетняя женщина – это уже старуха. Они считали, что ее фамилия совсем не Миропольская, скорее всего это псевдоним, и вообще у нее капризный характер, поэтому она и увольнялась из периферийных театров. Но тем не менее девушки завидовали ее туалетам и сплетничали, что они вряд ли куплены на скромные артистические зарплаты. Вторым персонажем был актер довольно выразительной внешности с пышной шевелюрой, яркими черными глазами и повелительным тоном, когда он общался с режиссером. Правда, он поощрял молодежь, и даже кое-что ей советовал. И все же молодые с усмешкой относились к его, увы, заметному животику, пока еще чуть заметному, но у них, молодых и голодных, такого еще не намечалось. Забыла упомянуть, что фамилия у него была Рахлин. Илья Рахлин. Звучало гордо и независимо. Итак, роман был прочитан мною еще раз (кроме страниц, где рассказывалось о Левине и Китти). Теперь нужно было познакомиться с режиссером, посмотреть спектакль, а может, и не один раз, и в путь! Спектакль мне, признаться, даже понравился. Особенно последняя картина: в полутемном зрительном зале на зрителей надвигается огромный фонарь-прожектор, изображающий летящий на Анну поезд, угрожающе стучат колеса, и Анна бросается под этот фонарь, а скорее всего в оркестровую яму. Публика аплодировала, многие вытирали слезы. Затем выходил режиссер и кланялся, появлялись актеры, Анне кто-то подарил букет цветов. И все были довольны. Потом я пришла и на второй спектакль, так как слышала, именно так и поступают профессиональные критики. Теперь уже я жадно всматривалась в актеров, искала к чему придраться. Ах, как рыдала Анна, т.е. эта заслуженная, когда встретилась со своим сыном, как она заламывала руки, как ползла по сцене, когда Каренин уводил сыночка. Все это было столь театрально, что многие зрители прослезились. А я в это время думала, что нечего было этой даме бросать мужа и ребенка, жила бы себе в удовольствие, имея семью и любовника (вот ведь какие крамольные мысли были). То есть в свои молодые годы я была уже не очень нравственная девушка. Потом была сцена скачек. И опять эта заслуженная заламывала руки, когда узнала, что Вронский упал с лошади, и тем самым выдала обществу свою страсть к этому герою с маленьким животиком. Он же был в ударе, часто выходил на авансцену, и я заметила, как однажды партнерша его довольно заметно оттолкнула в глубь сцены. Мои знакомые артисты играли свои роли очень усердно. Каренина, который медленно и важно двигался по сцене, не мог спасти даже грим, до того вылезала его молодость, и он почему-то слегка грассировал. Словом, опять было то же самое: снова выходили режиссер и актеры на поклоны. Миропольская и Рахлин выходили на аплодисменты чаще. Над рецензией я корпела почти неделю. Я хвалила паровоз с фонарем, цокот копыт на скачках, понравился мне Стива Облонский, который был куда эффектнее Вронского и по своим статям и свежему голосу. Я упрекала дам высшего света, которые очень усердно махали веерами. А что касается главных героев, то им в моем описании не поздоровилось. Миропольскую я распекала, что она плохо подражает Алле Тарасовой, фильм с ее участием я как раз недавно видела, где она играла Кручинину и тоже бросила сына. А что касается Рахлина – Вронского, то я отметила в своей рецензии, что он запомнился зрителям разве что плохо сшитым мундиром. Ему все время приходилось его одергивать, и его пылкость к Анне осталась незамеченной. Вот так я расправилась со «знаменитыми». На утро, когда вышла газета с моим сочинением, я чувствовала себя, словно кипящий чайник, которому необходимо расплескать свою радость и рассказать всем встречным-поперечным о том, что я написала первую рецензию. А потом меня вызвал главный редактор, и я гордо вошла в его кабинет, не ожидая, что грянет выволочка. Оказывается, вся труппа якобы возмущена моей рецензией. И главные герои требуют опровержения в газете и строгого разбора моего опуса. Редактор, разумеется, отказался давать опровержение, но пообещал собраться вместе с журналистами, пригласить коллектив труппы и разобраться что и как. Я порядком струхнула, что-то лепетала в свое оправдание: ведь я полагала, что рецензия была блестящая – мне об этом даже сказал по телефону знакомый молодой артист этого театра, а тут такой гнев главного. Я уповала, что за меня вступится заведующий культуры, но он молчал, как партизан. На премьере он не был и думал, что театр молодой, еще не битый, все вытерпит. За ним был опыт прошлых лет, к новичкам он относился весьма благожелательно. Разбор состоялся. Стройными рядами вошли в большой редакторский кабинет новоиспеченные артисты ГИТИСа, расселись, как куры на насесте, – все вместе. В кресла у стола главного вальяжно сели мои раскритикованные герои. Рахлин походил на переполненный чемодан, готовый вот-вот распахнуться, и все его напускное спокойствие было обманчивым. Он молвил свое слово, что учился у самого Астангова, сыграл немало ролей, у него много положительных рецензий и нигде его так не оскорбляли, как «эта молодая особа», т.е. я. Он высказывался, что я больше места уделила в своей так называемой рецензии сценографии, не замечая персонажей спектакля. И тут вступил в разговор какой-то незаметный человечек. Он сидел тихо, и я его сразу не приметила. Он обиженным тоном сказал, что, между прочим, первым создал такой финал спектакля с фонарем. И я правильно это отметила. Это было единственное слово в мою защиту. А вот госпожа Миропольская говорила без умолку. И в разных больших театрах она играла, и не случайно стала заслуженной артисткой, и о том, как отзывались о ее творчестве в разных газетах, и достала из сумочки пожелтевшую газетку с какими-то хвалебными словами о ее роли Глаши в каком-то спектакле. Она возмущалась, что я ничего не сказала о замечательном исполнении роли Вронского, при этом Рахлин горько улыбнулся. Все требовали, чтобы высказались молодые актеры. Они что-то бормотали невразумительное и молча разглядывали стены редакции, будто там были изображены некие особые откровения, а на самом деле висел только небольшой портрет вождя. Главный был скромен. Я в свое оправдание ничего толкового сказать не могла. Настаивала на том, что имею право на свое видение спектакля и на свое мнение. Главный наконец подвел итог: опровержение давать неуместно, а рецензий я больше писать не буду. В театр я ходила часто, со многими начинающими артистами, перезнакомилась, некоторые ребята предлагали мне чашечку кофе, я отказывалась. Получали они мизерную зарплату. Правда, один актер, который играл какую-то муру, даже пытался мне объясниться в любви. Словом, время моей бесшабашной молодости в газете пролетело со сказочной быстротой, словно закипевшая картошка в кастрюле. И вот я стала уже зрелой журналисткой, работала в одной ленинградской газете и пришла взять интервью у художественного руководителя Мюзик-Холла, впервые созданного в нашей стране. Это был ... Илья Рахлин. Я давно забыла о своей первой скандальной рецензии. Разве мог он вспомнить молоденькую журналисточку из эстонской газеты? Я протянула ему свою визитную карточку. Рахлин ее внимательно прочел и заявил: «Интервью я вам не дам! Вы не умеете их писать!» И тогда я вспомнила свою давнюю фразу, что он запомнился зрителям только плохо сшитым костюмчиком. – Ну что ж, – сказала я нахально, – теперь у вас костюмчик сидит отлично! – В-о-о-н! – взревел создатель Мюзик-Холла. Я не спеша вышла из его кабинета. Редактор после моей многострадальной рецензии очень сердился, эта заслуженная ходила по разным организациям и жаловалась на меня, утверждая, что в редакции работают непрофессиональные сотрудники. Я решила перейти в отдел спорта. Там толкалось много молодежи, редактор был веселый человек, а я считала себя спортивной девчонкой. В школьные годы увлеченно занималась плаванием. Иногда после бассейна мчалась на каток, когда еще косички не высохли, но свои конькобежные пробежки, разумеется, держала втайне от тренера. Он возлагал на меня какие-то надежды и хотел, чтобы я развивала плавание на спине, а мне нравился стиль «кроль». Но вскоре с плаванием я и вовсе рассталась. В бассейн пришел какой-то дядечка, посмотрел на наших девчонок лет двенадцати-тринадцати и пригласил четверых выступать в цирке. Боже мой, какой восторг! Я непременно стану артисткой цирка. Мне казалось, сбывается моя мечта! Родителям нельзя было об этом говорить. Ясно – они будут против. Я безжалостно бросила своего тренера, разбив его надежды. В цирке нас, девочек, подвели к бассейну, установленному на арене, и мы, в красивых купальниках, должны были нырять в воду и некоторое время плавать. Потом появлялась дрессировщица Ирина Сидоркина, красивая, сверкающая, как елочная игрушка, и скользящими глыбами в бассейн сползали тюлени. За ними ныряла дрессировщица. Она-то и бултыхалась с этими тюленями, они даже изо рта у нее брали рыбку, а мы бегали вокруг бассейна. Когда мама узнала о моих циркачествах, она пришла в ужас! Учеба заброшена, вечерами я пропадаю совсем не в плавательном бассейне (он находился недалеко от дома – я была как бы под ее приглядом), а тут цирк! Туда ни шагу! Я спорт променяла на манеж? Мама, между прочим, спорт уважала, гордилась, что ее дочь со временем станет чемпионкой. Итак, с цирком пришлось расстаться. Мама сходила в школу и пообещала классной руководительнице, что ее непутевая дочь серьезно возьмется за учебу. Все это я вспомнила, когда решила перейти работать в отдел спорта. Я бегала на все спортивные соревнования, смотрела футбольные матчи; увлекал меня волейбол и теннис. Словом, все, что было связано со спортом в маленькой Эстонии. Правда, обо всех важных состязаниях сообщал читателям известный спортивный комментатор. Я просто около него болталась и была страшно рада, когда мэтр позволял мне написать несколько строк о том, как тренируются школьники в каком-нибудь клубе. Но самым главным моим увлечением были мотогонки. Известно, что в Таллинне была очень хорошо оборудованная гоночная трасса. Сюда съезжались известные гонщики страны, и вся республика устремлялась на эти соревнования. Они длились несколько дней и выступали на этой трассе гонщики на мотоциклах разного класса. Мне особенно нравились не столько сами гонщики, сколько их пассажиры, если шли соревнования на мотоциклах с колясками. Они буквально выкидывались на крутых поворотах, держали баланс, и мне казалось, что именно они были победителями. Я все это видела и поэтому особенно за них переживала. И вот мой главный начальник, которого я долго упрашивала поручить мне написать о чем-нибудь важном и привлекательном (мечтала, конечно, о мотогонках), предложил сделать репортаж об одном таком соревновании и дать заметку строк на восемьдесят. Ох, моей радости не было предела! На соревнования мотоциклов с колясками я опоздала, но тем не менее решительно заявилась в судейскую коллегию и спросила: «Кто гонщик, кто пассажир?» Судьи назвали имя гонщика и пассажира по имени Ливакотть. В редакции я вдохновенно расписала эти соревнования и особенно подчеркнула, каким мужественным и прекрасным был этот Ливакотть, как его благодарил сам гонщик. Заметка вылилась примерно в сто двадцать строк, но при наборе ее сократили, чему я очень огорчилась. А утром в редакции был переполох, и те, кто знал эстонский язык, встретили меня оглушительным хохотом. Оказывается, все утро звонили читатели и, конечно, спортсмены и возмущались и смеялись до упаду. «Ливакотть» по-эстонски – это мешок с песком. В день соревнований его клали для баланса в коляску. Я стояла перед редактором отдела и бормотала что-то несуразное, мол, мне в судейской коллегии назвали это слово, а эстонского я не знала, вернее, учила его через пень-колоду. Вот и вляпалась! Спасибо доброму эстонцу, организатору этих соревнований, который признался, что пошутил. Он просил не наказывать меня, но главный редактор мне все-таки влепил строгий выговор. Долго еще в редакции мне припоминали этот казус и всегда по-доброму смеялись. А к спорту я охладела. Решила искать в газете новые темы. В Ленинграде, куда я перебралась из Эстонии, устроиться на работу было нелегко. Меня взяли нештатным корреспондентом в газету «Вечерний Ленинград» – посмотреть, что я умею. Журналистскому диплому не очень-то доверяли. Знали – напичканы мы не тем, что может пригодиться в работе. Заведующий отделом информации, мрачноватый, немногословный мужик, сразу мне дал задание: «Отправляйтесь-ка в Институт теоретической астрономии. Узнайте, что там новенького, и сделайте репортаж». Я легко сказала: «Будет сделано» и даже не спросила, где находится этот институт. Мне казалось, незачем занимать время редактора, расспрашивать где, что находится. По телефону все выяснила, узнала фамилию директора. И в путь! Но попасть к нему оказалось нелегко. Секретарь директора, видимо, какая-то мымра, долго меня допрашивала, по какому вопросу я хочу видеть директора. Я гордо твердила, мол, по заданию газеты хочу с ним встретиться. Потом стала прикидывать, что же я помню об астрономии? Из школьной программы на ум приходило, что Вселенная бесконечна. А почему бесконечна? У всего же есть начало и конец! Помнила я еще, что существует множество галактик и их жизнь для нас неизвестна. Впрочем, была уверенность, что мы-то находимся в солнечной системе. Ладно! Пойду, узнаю. Профессор расскажет. Главное, как я буду выглядеть. Я решила надеть свое новое синенькое платьице в горошек. Оно было очень короткое и отлично обтягивало мою ладную фигурку. Я была в этом платье просто конфетка! Меня встретила в институте секретарь – дама немолодая, одетая в строгий темный костюм. Белая блузка и ее манжеты были ослепительны. Дама критически посмотрела на мое короткое платье, чуть улыбнулась. Мне стало не по себе. К тому же я прочла на табличке, что профессор Субботин еще и член-корреспондент Академии наук СССР. Черт дери, куда же меня занесло! Отступать уже было нельзя, и я вошла в кабинет. Профессор был какой-то гладенький: седая редкая шевелюра окружала его голову, словно нимб, а лицо было доброе и, пожалуй, чуточку насмешливое. – Что, милая барышня, вас интересует? – Меня интересует, что у вас новенького, – припомнила я фразу моего завотделом. Михаил Федорович раскатисто рассмеялся. Я даже не ожидала, что он может так рокотать. – Да новостей у нас хватает! Вот наши новости... Он порылся у себя в столе и протянул мне какой-то документ. Несколько страниц текста. Потом стал расспрашивать – сколько мне лет, давно ли занимаюсь журналистикой, нравится ли мне моя профессия и всякое такое... Ох, только бы ноги унести. Бумаги я взяла с собой, а когда взглянула – пришла в ужас! Там были практически одни формулы и какие-то непонятные знаки. Мне стало ясно – пора ретироваться. Профессор надо мной посмеялся. Я была опозорена, я была в шоке! Репортажа, значит, не будет. Я не справилась с заданием, что мне сказать в редакции? С отчаянием вспоминала, чему нас учили на факультете журналистики. В голову лезли всякие ленинские работы, что коммунизм – это светлое будущее и так далее. И всякая мура. – Ну, как твой репортаж? – спросил редактор. – Работаю, ответила я скромно. И тут меня осенило. Надо сходить в библиотеку. Ведь была же здесь прекрасная библиотека. Тут можно было найти кучу всяких материалов об этом проклятом институте. Взяла я на дом и кое-какие астрономические справочники. Уже дня через три я узнала, над какими проблемами трудятся в институте теоретической астрономии, какие есть в нем отделы, кто ими руководит, что сейчас волнует ученых. Интересно было читать про галактики, какая есть астрономия: рентгеновская, инфракрасная, нейтринная. Выяснила, что недавно один молодой ученый астрофизик Сюняев сделал важное открытие, касающееся межгалактического газа. И вот теперь я снова напросилась на прием к профессору Субботину. Его секретарь изумилась: – Вам Борис Федорович назначил время? – Нет! Но он предложил заходить к нему. – Заходить? – удивилась еще больше дама в белоснежной блузке, – «заходить» предлагают обычным знакомым. – А я не совсем обычная знакомая. Пожалуйста, доложите! – Здравствуйте, милая барышня, – профессор встретил меня весьма радушно, – с чем пожаловали? – Принесла ваши отчеты за последний квартал. Правда, они мне не понадобились. Я поняла, что вы дали мне хороший урок – никогда не приходить за репортажем или интервью, не зная, куда и зачем идешь. И тут я, как на экзамене, выложила все, что узнала об институте. Мой добрый профессор даже свой нимб потерял. Он очень внимательно меня слушал, а когда я закончила свой рассказ, сказал: – А теперь мы с вами поговорим, что будет темой вашего репортажа... Мы, наблюдая за далекими объектами, как бы заглядываем в прошлое Вселенной, – заключил он свой рассказ. А потом Михаил Федорович спросил, почему я не надела то прелестное платье в горошек? – Ой, я испугалась вашего секретаря. Она такая строгая дама, а я вошла в ваш кабинет в таком легкомысленном виде. Профессор долго и заразительно смеялся. А вот репортаж у меня получился совсем неплохой. Когда мне кто-нибудь говорит, что он не любит цирк, мол, это не искусство, я иронически замечаю: вы, видимо, предпочитаете филармонию или театр? «Конечно, – отвечает этот любитель филармоний, – разве можно променять концерт Моцарта на цирк». Я при этом свирепею: «Да и не надо ни на что менять!» Я, например, хожу в филармонию и на шекспировские спектакли, но цирк все равно просто обожаю. Цирк – это стихия смелых, дерзких, самоотверженных людей, которые иногда работают на грани риска. Многие и не представляют, сколько времени артист репетирует какой-нибудь свой трюк. Это же фанаты своей профессии! А некоторые зрители смотрят на головокружительный полет циркачей под куполом цирка и думают: вдруг сорвется? Потом будет о чем рассказать друзьям! «Вот, кровожадные!» – так я злюсь (и, конечно, напрасно) на тех недоброжелателей, которые не любят цирк. Я же не пропускаю в цирке на Фонтанке ни одной премьеры и часто пишу о них в газете. Однажды в наш город приехал известный дрессировщик Владимир Дуров, один из потомственной династии Дуровых, которая родилась еще на грани столетий. У Владимира Дурова был особый номер с дрессированными мышами. Я с детства боялась мышей и крыс. Старшеклассники пугали девчонок дохлой крысой. Мы визжали, боялись, ненавидели этих хулиганов. С той поры и осталось у меня какое-то пренебрежение к мышам, хотя и поддающимся дрессуре. И все-таки я решила пойти на репетицию этого, как говорили, уникального номера. И поговорить с Дуровым. Обычно этот артист показывал железную дорогу со своими мышами, которые чинно рассаживались в маленькие яркие вагончики. Их возил по кругу паровозик с трубой, из которой шел дым. А на пути у этого состава стояли крупные важные коты. Они руководили якобы этим движением. Детям и взрослым такой номер нравился. Однако Дуров решил его переделать, так сказать, в ногу со временем. Он смастерил ракету, которая должна была совершать полет под куполом цирка. И вот репетицию этого номера я и увидела. Мыши мгновенно забирались в ракету, которой управлял большой и самый умный у дрессировщика кот. Этакий почтенный и уважаемый Василий. Сразу же всем было заметно, что он главный персонаж задуманного номера. Он забирался по канату в ракету и, видимо, думал при этом, что летит в космос, а мыши – всего лишь незначительные пассажиры. Я скромненько села в третий или четвертый ряд и наблюдала за репетицией. Что-то там не ладилось у Владимира Дурова. Он нервничал, кричал на своих ассистентов потому, что время, отведенное ему на репетицию, заканчивалось. Ждали своей очереди другие артисты. Ракета все летела под куполом на самой высоте, а кот чинно сидел на своем посту, видимо, не ощущая головокружения. И вдруг из ракеты выпали две мыши, одна из них скользнула по моему лицу, я ужасно испугалась, дотронулась до своей щеки, рука была в крови. Дуров поднял совершившую такой кульбит «артистку». Он был взволнован, ракета остановилась, все бросились успокаивать дрессировщика, а он твердил, что это его самая талантливая мышка. Я же была всеми забыта. Как-никак, ведь тоже пострадала, хотя и не такая талантливая. Спросила у какого-то артиста, что мне делать, ведь царапина. Он успокоил: «До свадьбы заживет!» Когда я посмотрела в зеркальце, увидела две царапины. Дуров ушел за кулисы, мышей тоже куда-то дели, ракету опустили и разобрали. А кот Василий, это я так его назвала, а может, он и не Василий, ушел отдыхать. Я пошла в редакцию и уже не переживала из-за этой «травмы», но все-таки чувствовала себя, в некотором роде, героиней. Все мне сочувствовали, и несколько раз я рассказывала всем, как это произошло. А вскоре в нашем редакционном буфете, где царила за стойкой красотка Паня, которая всегда была осведомлена о том, какие у кого были скандалы, неприятности, кому досталось от редактора, чей материал полетел в корзину, – так вот там разнеслась последняя новость, что на Устинову напал тигр и чуть ее не изувечил. Буфетчица этому даже поверила и сильно изумилась, когда я, целая и невредимая, пришла выпить чашку кофе. «Как же так? А говорили, на вас тигр напал и чуть не загрыз до смерти?» Я была довольна такой рекламой. Все видели мою расцарапанную щеку и ждали репортаж. В цирк я пришла на вечернее представление. Оно прошло без сучка и задоринки – все долго аплодировали и дети были очень довольны. А потом я поговорила с Владимиром Дуровым. Его «артистка» хоть и здорово шмякнулась на арену, но снова летала в ракете. О моей царапине Дуров сказал: «Ну, это ерунда!», а свой репортаж я назвала «Ах, этот цирк!» В маленький цех, пропахший клеем, какими-то непонятными веществами, где стучали молотки, а за низенькими столами на табуретках сидели девять женщин, ворвалась очень красивая молодая девушка в дорогой шубке. Без предисловий она с вызовом спросила: – Кто здесь шьет пуанты для Юлии Махалиной? – Я. Меня зовут Евгения Николаевна. – Ах, ваша фамилия Гарбар? Так вот, мне ваши пуанты совершенно не нравятся. Я не могу в них танцевать, они словно сделаны на другие ноги. – Ну что ж, снимите сапожки, – спокойно произнесла Евгения Гарбар, – посмотрим ваши ноги. – Это дело врачей-ортопедов. – Не только ортопедов. У нас, как вы знаете, работают и мастера по колодочкам, они снимают мерку с вашей ступни, а все остальное делаем мы. Девушка неохотно села на скамейку, сняла сапоги. Евгения Гарбар внимательно осматривала эти прекрасные балетные ноги, ступни которых были, конечно, деформированы вечной работой с малых лет у балетного станка в классе, потом на сцене. – Пожалуй, надо поменять вашу колодочку. Та, по которой мы делали ваши туфельки, уже устарела. Колодки делают другие мастера. Это серьезная работа, а здесь «одевают» эти колодки. – Но мне нужно именно сегодня, у меня спектакль, – чуть не плача сказала девушка. – Что же с вами делать? Попробую помочь. К спектаклю вам туфельки принесут. Отложив свою работу, Евгения Николаевна принялась колдовать над туфельками Юлии Махалиной, чтобы чуть расширить обувь и, главное, поправить в туфельке так называемый пятачок. Именно на нем стоит балерина, на нем она кружит свои 32 фуэте, это он производит особый перестук, когда она бежит по сцене, а у зрителей замирает дух. Шить пуанты (еще их называют балетками, косками) – дело, пожалуй, мужское. До войны изготовляли пуанты именно мужчины. Теперь работают женщины. У них все время под руками молотки, шило, разные щипцы, ножницы, гвоздодеры, ножи, гвозди, парафин. Не так-то легко натянуть на деревянную колодку мешковину и розовый шелк. Шилом нужно сделать дырочки на этой заготовке и затем тщательно проклеить пятачок, высушить его. Женщины, которые делали свое дело, стучали молотками, все же прислушивались к нашей беседе. Когда Евгения Николаевна заговорила о клее, вклинились в разговор: – Ты нашу тайну не выдавай, – предупредила одна из мастериц. – Да знаю я это наше ноу-хау, – сказала она очень важно. – Одно только можно добавить, что четыре раза я промазываю этот пятачок клеем, в котором есть кукурузный декстрим. Пятачок должен быть очень крепким. Но балерина его еще сама молоточком подобьет. Было необычно слышать – балерина и молоток. На полках в этом цехе стояли рядами туфельки нежно-розового и тельного цветов. Над каждой парой значились фамилии балерин кордебалета и тех, кто танцевал первые партии, кому предназначались оглушительные аплодисменты и цветы. Интересно, что почти все туфельки были довольно больших размеров. Евгения Николаевна пояснила: – Теперь балерины высокие, у некоторых даже мужской номер – сорок первый. Особенно приходится менять форму колодки и туфли танцовщицам после декретного отпуска. – А что, балерины часто рожают? – Да, кордебалет. Они ведь рано уходят на пенсию, хотят ничего не упустить. – А мужские туфли танцорам шьете? – У нас есть замечательный мастер мужской классической обуви Элла Гулич. Ей даже цветы дарят! – А балет вы любите, ходите на какие-то спектакли? Тут Евгения Николаевна вздохнула: – За тридцать с лишним лет я насмотрелась на всякие балеты. Кого только не видела! И Дудинскую и Колпакову, Макарову, Шелест... Сколько балерин одела в эти волшебные розовые туфельки с красивыми лентами. Теперь уже силы не те. За день могу сделать только пять-шесть пар пуантов. Тут все женщины закричали, что это же много! Не всем на первых порах удается столько сделать. А ведь балерина иной раз за спектакль эти пять пар и сносит. – А все-таки скажите, для кого вы эти туфли мастерили? – Я лучше скажу, что наш цех трудится не только для Мариинки, но и для Малого оперного театра, делали мы обувь для балета Бориса Эйфмана, для консерватории... – А знаете, кто у нас больше всего балет любит? Ни одной премьеры не пропускает, ни одной генеральной репетиции – это Люба Селитицкая. Она до сих пор сидела очень скромненько, но было видно – хочет свое словечко о балете замолвить. Оказывается, с детства мечтала Люба быть балериной, но в Вагановское училище не поступила, занималась очень серьезно балетом во Дворце культуры имени Горького. Здесь все удивлялись ее напористости и фанатичной любви к балету. Кстати, здесь все ее называли Виолеттой (так ей хотелось) и сочинили про нее стишок: «Обезьянка Виолетта ходит в студию балета, Занимается пока у балетного станка. Ножки этой балеринки, как волшебные пружинки. Улетает в два прыжка Виолетта в облака». Судьба-злодейка привела Любу в цех, где делают пуанты. Свою работу девушка очень полюбила потому, что ей казалось – она была близка к богине танца Терпсихоре. Люба делала пуанты для таких знаменитых балерин, как Ульяна Лопаткина, Галина Мезенцова, Эльвира Тарасова, Майя Думченко. Они всегда тепло благодарили ее за хорошую обувь, приглашали на свои спектакли, дарили небольшие сувениры, поздравляли с праздниками. Так и прошли для Любы Селитицкой десять лет работы за низеньким столом, на косолапой табуретке. Однако были вечера, когда она погружалась в другой мир, где страдала Жизель, грустила Одетта, где страсть сжигала Фригию. Здесь все было волшебным в голубовато-зеленом свете, здесь белые лебеди именно в ее пуантах выбегали на сцену, и она становилась Виолеттой. Был у меня один знакомый, Василий Бурханов, который дрейфовал на станции «Северный полюс-6» пять месяцев. Он просил меня помочь ему отредактировать книгу о супругах Прончищевых, которые были участниками Великой Северной экспедиции. Мария очень любила своего мужа Василия и делила с ним всю тяжесть экспедиции за Полярный круг. Они открыли несколько островов у северо-восточных берегов полуострова Таймыр и составили славу русскому мореплаванию XVIII в. Этот мой знакомый полярник и обмолвился, что скоро на Северный полюс отправится группа советских и зарубежных журналистов. Я, как бульдог, схватила эту новость и примчалась в Арктический и Антарктический институт. Его директора Трешникова я немного знала, поэтому сразу же, взяв быка за рога, попросила его включить меня как корреспондента в эту интересную поездку. Трешников сдался не сразу, но пообещал поговорить об этой моей идее с некоторыми сотрудниками института и, наконец, дал добро. Весть о том, что я лечу на Северный полюс, мигом разнеслась в редакции «Ленинградской правды». Особенно возмутился один мой коллега, который считал, что мне еще рано летать в такие командировки. Я же ходила счастливая. Подолгу сидела в библиотеке, читала все, что относится к Арктике. Дом мой был завален книгами. Кажется, я знала о покорении Северного полюса абсолютно все. И вдруг главный редактор сообщает – мой полет не состоится – берут в поездку только мужчин. Я выпросила у него командировку в Москву. Заявилась в Министерство иностранных дел, где оформляли этот вояж, поскольку с нами летели зарубежные журналисты. Солидный мужчина иронически мне объяснял, что, мол, чисто этически это путешествие мужчин с одной дамой будет неудобным для восьмерых корреспондентов. Как я не упрашивала этого мидовца – он был непробиваем. А между тем в Управлении Главного северного морского пути обо мне на этот счет не беспокоились, даже обещали дать меховые унты, поэтому я и ринулась туда. Прошусь на прием к начальнику – к последней моей надежде. Вхожу в кабинет и не могу сдержать слез – мне отказано! Я, видите ли, слабая женщина, а как же Мария Прончищева на плохоньком суденышке плавала столько лет в Арктике? Ее и похоронили там вместе с мужем. Есть в Море Лаптевых мыс Марии Прончищевой. Отвечаю, как на уроке. Начальник, фамилия его была, кажется, Афанасьев, спрашивает: – Так вы и про Прончищеву все знаете? – Да, у меня дома есть много книг о русских мореплавателях, – говорю и смотрю на него, как преданный пес. – А почему вы хотите на Северный полюс? Может, лучше вам побывать на Южном? У нас как раз скоро отправляется туда дизельный электроход «Обь». О, боже мой, и этот надо мной смеется, и этот ничем мне не поможет! – Что ж, – говорит этот большой начальник, хватит нам в Антарктиду возить пьяниц (был в Антарктической экспедиции один известный журналист, который только выпивкой очень интересовался). Вас возьмем! Идите в кадры, оформите анкету, я же все согласую с ленинградскими товарищами. Еду в Ленинград и все еще не верю в свое счастье. Наш главный редактор Куртынин смеется, удивляется моей напористости. Я же бормочу, что эта поездка займет только мой отпуск, мы отвезем на антарктическую станцию Мирный новую смену полярников, и снова «Обь» доставит меня в Ленинград. Я мечтаю уже о своих репортажах и ничуть не горюю, что на Северный полюс летит очень хороший журналист Яков Пановко. А теперь я должна сделать маленькое отступление. Дело в том, что когда в Ленинград прибыл Президент Египта Насер, то мне доверили сделать репортаж о его пребывании в нашем городе. В те времена такой визит был очень громким. Мы ведь предлагали свою дружбу Насеру. Он прилетел на одном самолете, а на другом были бесчисленные подарки для всяких чиновников. И мне достался большой отрез красивой ткани на платье. Эта блестящая тряпка, будь она неладна, взбудоражила всю женскую половину нашей редакции. Мне завидовали молодые и старые женщины. Некоторые даже не здоровались. И вот мне потребовалась характеристика от нашего партийного бюро для поездки в Антарктиду. Это было необходимо для оформления документов. В нашем партбюро в основном были солидные дамы, которые окончили Высшую партийную школу и нередко делали мне замечание, если я опаздывала на какое-то сборище по изучению ленинских партийных трудов. Я хоть и старалась их изучать, но в голове были одни репортажи, встречи с интересными людьми, беготня по городу в поисках темы. А тут еще заканчивался мой кандидатский срок приема в партию. На партбюро я явилась в лучезарном настроении, и сразу же почувствовала какую-то напряженность. Мне объявляют, что никакой Антарктики у меня быть не должно! Объясняют, что эта поездка для меня развлекательная, а мне нужно готовиться в партию. Я ошалела! Как развлекательная? Да это же работа, это репортажи! Наконец, я положила к ногам редакции свой отпуск, и, кроме того, документы почти все оформлены. Разве нельзя отложить прием в эту партию? Слово «эту» вызвало всплеск эмоций у партийных дам! Они наперебой стали объяснять, что я еще не готова для приема в партию. И потом, что значит слово «эту?» Так пренебрежительно отзываться о самом святом! В Антарктиду поедет другой сотрудник из отдела партийной жизни (у них уже все было решено). Был у нас в редакции один такой парень, звезд с неба не хватал, но услужливо писал выступления в газету за всяких горкомовцев. Он был любимцем у партийных бюрократок, у которых, как мне казалось, платья лоснились на выпуклых животах. Было заметно по их лицам – они припомнили мне все – подарок от Насера, мои репортажи о высоких гостях, неудавшуюся, к их радости, поездку на Северный полюс, Кейптаун, в котором будет остановка «Оби». Они, видимо, ненавидели мою неуемную любовь к журналистике. Они говорили: «Везет же этой молодой стерве!» Однако на партбюро пытались быть принципиальными – партия дороже всего! Главный редактор, узнав, что партбюро мне не дает характеристику для поездки на «Оби», а выдвинуло другую кандидатуру, сказал: «С таким же успехом они могли послать на Южный полюс апостолов Петра и Павла». Итак, не сбылись мои путешествия на полюса нашей планеты. Что ж, были потом – другое время – интересные поездки по многим странам мира. Когда я слышу эту чудесную, проникновенную песню, созданную Александрой Пахмутовой и Николаем Добронравовым, то каждый раз с нежной и светлой грустью вспоминаю свою первую встречу с Юрием Алексеевичем Гагариным. Это было летом 1962 г., когда мир еще не мог оправиться от удивления и восхищения его дерзким прыжком в Космос. Мы, журналисты, к этому времени, кажется, знали о Гагарине все. Когда Юрий Алексеевич впервые в истории человечества увидел нашу круглую старушку Землю из космоса, мы яростно стали собирать по крупицам все сведения о нем. Я сама звонила не раз в Гжатск, дотошно расспрашивала его мать, сестру. Один раз даже долго говорила по телефону с какой-то соседкой семьи Гагариных. И наш строгий распорядитель финансов простил мне довольно круглую цифру, обозначенную за переговоры в счете междугородной станции. Итак, мы, кажется, знали о Юрии Алексеевиче все. Но видеть... Ах, как нам хотелось его видеть! И вдруг стало известно, что наш покоритель космоса приезжает в Ленинград на Международный конгресс молодежи, и будет выступать в Таврическом дворце. Нетрудно себе представить, как заволновались ленинградские журналисты. Фотокорреспонденты запасались лучшими линзами, еще раз проверяли аппаратуру. Газетчики готовили свои атрибуты: доставали какие-то особенные блокноты и, словом, оттачивали перья. У каждого был свой план встречи, каждому хотелось найти свой поворот темы и свой угол зрения, что ли. И всем нам хотелось хотя бы одну-две минутки побеседовать с Гагариным с глазу на глаз, наедине. Нам, правда, обещали пресс-конференцию. Но что такое подобная встреча, разве удовлетворит она журналиста, если он хочет больше узнать и рассказать о таком удивительном человеке. А вдруг ее не будет? Оставалось довольствоваться многолюдным зрелищем на перроне Московского вокзала и официальным выступлением Гагарина на конгрессе. И тогда у меня возник план: встретиться с Юрием Алексеевичем в вагоне поезда. Я решила на «Красной стреле» добраться до Бологого – середины нашего ленинградско-московского маршрута, а затем пересесть в поезд, идущий на Ленинград, в котором и должен был ехать наш космический гость. Редактор горячо поддержал мою затею. И вот я уже мчусь в Бологое. Настроение боевое, задористое, бессонная ночь не пугает. Думаю об одном – как проникнуть в купе Юрия Алексеевича и настроить его на непринужденный разговор. В Бологом билетов на «Стрелу» не было. Что ж, и пройдет поезд мимо меня, и останусь я дожидаться следующего, пассажирского, и даже не увижу Гагарина на ленинградском перроне? Ну уж нет! Стучусь во все двери с разными табличками – ни ответа, ни привета. Проникнуть в вагон без билета, конечно, невозможно – проводники наверняка зорко охраняют вверенную им «Стрелу». В мое положение вникла всемогущая буфетчица из вокзального ресторана. Она куда-то побежала, где-то пропадала... А поезд уже стоял на перроне, тускло поблескивая притушенными огнями. Наконец моя спасительница прибежала, держа на ладони желанный картонный прямоугольничек. Теперь нужно было, не вызывая подозрений у грозного бригадира поезда, который, естественно, с величайшим чувством ответственности вез Гагарина, побывавшего в звездных далях, выведать, в каком вагоне, в каком купе он едет. Однако бригадир оказался на редкость понятливым человеком. Я объяснила ему свою затею, он проникся сочувствием и указал на купе в середине вагона: – Вон там... И милостиво разрешил покараулить у дверей купе. Теперь оставалось только ждать. Как бы там ни было, но мимо меня Юрий Алексеевич должен был пройти. Поезд мчался в ночи, по главному, как называли железнодорожники, «бархатному» пути. Постукивали монотонно колеса, объясняясь о чем-то своем со стальными рельсами. Под этот «бархатный» перестук слипались веки; но, как часовой на многотрудном посту, я стояла у заветной двери. Под утро, совсем-совсем рано, щелкнул замок двери. Я отскочила в сторону. Туда, в тамбур, я должна была дать Юрию Алексеевичу пройти, а вот обратно, по задуманному мною плану, – нет. Но с чего начать? «Подождите, мол, минуточку, я корреспондент, хочу взять интервью?» Но ведь утро раннее, какое тут интервью, совесть надо иметь. Что же делать? А получилось все так. Я сказала: «Доброе утро, Юрий Алексеевич». Он улыбнулся, ответил: «Доброе утро». Я сделала жалкую-жалкую физиономию. Клюнуло: – Что-то случилось? – Да. Вот еду без билета. Ужасно боюсь бригадира. Ведь высадит (никто, конечно, меня высадить не мог, так как «Стрела» идет без остановки до Ленинграда. Но знал ли об этом Юрий Алексеевич?). Я сделала еще более несчастный вид: ну совсем сирота казанская. – А что ж так? – Мест, конечно, нет. Вот и пришлось, как зайцу. А у меня завтра особое событие... – Так чем же вам помочь? – Знаете, Юрий Алексеевич, возьмите мое пальтишко и вот эту сумку, а я буду делать вид, будто здешняя, еду в этом вагоне от самой Москвы. Он взял пальто, сумку, унес в купе и закрыл дверь. Боже мой, а как быть дальше? Стою, обдумываю. Вид, наверное, у меня и в самом деле разнесчастный: устала за ночь. И вдруг дверь купе поехала в сторону. Гагарин выглянул, тихонько позвал меня и прошептал: – Заяц, кофейку хотите? – И протянул чашечку от термоса с горячим кофе, видно захваченном из дома на дорогу. Я вошла в купе, лихорадочно проглотила напиток и выпалила: – Юрий Алексеевич, никакая я не безбилетница, билет у меня есть. И все это я придумала. Я корреспондент радио. Вы будете у нас всего один день. На встречу надеяться трудно, вот и придумала этот трюк. Все это я говорила шепотом, а Гагарин громко рассмеялся. С дивана напротив высунулась чья-то всклокоченная голова, и до меня донеслось: – Что я тебе, Юра, говорил – бойся женщин журналисток. – И голова снова зарылась в подушку. И пришлось Юрию Алексеевичу отвечать на мои вопросы. Но все они у меня рассыпались, как кубики. А я-то заранее их продумала, и все они казались мне очень серьезными – о космосе, о новых исследованиях и так далее. Но как я не пыталась, ни одного вопроса вспомнить не могла. И тогда стала спрашивать о другом: о жене, о дочках, о том, как это в веренице дел, зарубежных поездок, встреч, приемов выкраивает он время на семью, книги, да просто на тишину? – Да, – задумчиво сказал Гагарин, – вот как раз на тишину время труднее всего найти. А она ведь союзница многих добрых дел и начинаний... Вот так мы и беседовали. Вспомнил Юрий Алексеевич и свой родной Гжатск, рассказал, какие смешные истории случаются с его маленькими дочками, какие понятия у них о космосе. – Младшая, например, когда ее спрашивают, что такое космос, серьезно отвечает: «А это там, где ничего нет!» – смеясь, рассказывал Гагарин. Потом он заметил у меня значок «Ленинградской правды». – Вы же сказали, что работаете на радио? – Да я сюда совсем недавно перешла, а со значком расстаться не хочется. – Ну, как же так, служите двум богам? – пошутил он. – Так и вы тоже двум служите – земле и небу. И потом, вы, и летчик и космонавт. – Нет уж, – сказал Гагарин, – у меня эти два слова через черточку пишутся... А за окном уже мелькали туманные перелески нашего ленинградского пригорода. Пора было уходить, как ни жаль. И тут я ужаснулась: «Боже мой, ничего-то серьезного у своего удивительного собеседника не спросила. Что же я буду писать в своем репортаже? Как его примет редактор? Не могу же я поведать, что Гагарин любит пироги с морковкой, которые печет ему мама (и об этом он мне рассказывал)». Словом, я была в полной панике, ужасно расстроена и недовольна собой. Поезд подошел к перрону, и сразу же вагон осадила толпа моих собратьев-журналистов, фотокорреспондентов. Они бодро щелкали затворами фотоаппаратов, стрекотали камерами, что-то выкрикивали и даже не заметили, что я приехала в том же поезде. А Гагарин улыбался своей неповторимой улыбкой, весело отвечал на приветствия, шутил. Наконец его прямо-таки упрятали в машину и повезли на конгресс. Помучившись, я все-таки сдала редактору репортаж. И рассказала, как было на самом деле. Говорят, это был репортаж неплохой! И сейчас, вспоминая эту встречу в «Красной Стреле», я радуюсь тому, что в тот утренний час шла у нас беседа с Гагариным именно о таких человеческих, житейских мелочах. Потому что все остальное о нашем первооткрывателе космоса принадлежит науке, истории, а это – мое, личное: и кофе, и пироги с морковкой, и обращение «заяц», и «космос – это там, где ничего нет». И когда звучит песня «Знаете, каким он парнем был?!», я мысленно возвращаюсь в тот вагон «Красной Стрелы». Я сошла с автобусной остановки и услышала колокольный звон. Была весна, но какая-то невеселая, пасмурная и, казалось, эта приятная мелодия хочет ее разбудить. Я стояла, задрав голову, и долго слушала эти переливчатые перезвоны. Чинный бархатистый звук перемежался с нежным колокольцем, потом включалось что-то похожее на смех и снова его одергивал этот бархатистый колокол. Он, видимо, был главный в этом ряду и немного строгий. Как же здорово пели эти колокола над окраиной Петербурга! Здесь когда-то были пороховые заводы и для рабочих построили Церковь Святого Илии еще в 1785 г., потом она перестраивалась, а в начале двадцатого века добавили и колокольню. Вот на нее я и засмотрелась, и решила узнать – кто же так искусно управляется с колоколами? В храме шло венчание. Батюшка в праздничном, но довольно потрепанном облачении творил обряд. Народу было немного. Родственники молодых и несколько зевак вместе со мной. У невесты был очень выпуклый лобик и выпученные от напряжения глаза. Жених был в черном костюме, который был ему чуточку велик, но в петлице виднелась белая искусственная астра. Словом, ничего примечательного. Я досмотрела это венчание до конца, а потом решила подняться на колокольню. В церкви уже никого не было, и я без спроса взбиралась по ветхой деревянной лестнице; шла наугад еще по каким-то коридорам и вдруг увидела, словно охотников на привале, троих мужиков. На столе была развернута газета, на ней какая-то немудреная закуска и три стакана. Мужики испуганно на меня взглянули и поспешно спрятали бутылку. – Скажите, пожалуйста, кто из вас звонил в колокол? – спросила я. – А в чем дело? – Вот слышала такой дивный колокольный звон, хочу у этого мастера интервью взять. – Ну, интервью, это ни к чему, а вот потолковать с вами могу. Зовут меня Сергеем Ивановичем, вот я и звонил, а сейчас отдыхаю с друзьями. А что, нельзя? – спросил он, как бы оправдываясь. Мол, церковь и ... друзья. Мужики тем временем незаметно убрали стаканы и сели в уголок. Беседа не сразу завязалась. Я обратила внимание на деревянный макет красивого корабля. Мужики заговорили наперебой, что это не корабль, а катер, такие Шмыров строит, на них плавает... т.е. ходит. – Я ведь по своей первой квалификации столяр-краснодеревщик, окончил училище, а катера – мое увлечение... – А по второй? – Потом я окончил институт имени Герцена, там преподавал... – Вот-те на, а как же звонарем стали? – Это было давно. Еще лет десять назад. Когда-то был в Литве, там слушал мастера настоящего. Может, потому и родилась любовь к колоколам? Я ведь их собирал с бору по сосенке, по старым церквушкам, даже на складе цветных металлов кое-что нашел. – А сколько их у вас сейчас? – Двенадцать! Вот одного только не хватает, басовитого. Где только не искал... – А ваши колокольные мелодии, как они получаются? – Это, наверно, трудно объяснить. Понимаете, хочу, чтобы людям было от них приятнее жить... нет, объяснить это не просто. Вот мой самый маленький колокол, он послушный, его чуть качнешь – он тебе отзывается, а другой, что рядом, с ним мучаешься. Понимаете? Колокола ведь не одинаковые: на разных заводах отливались, разными мастерами, из разных металлов. Все это надо было знать, ведь мастера свою душу в них вкладывали. Сергей Иванович разговорился, и я боялась его остановить каким-нибудь вопросом. Мужики сидели в своем углу смирненько, но чувствовалось, что-то хотят сказать. Наконец один не выдержал: – Шмыров много работал, подбирая эти звонилки, до кровавых мозолей, а он должен беречь свои руки, они же у него золотые. Вступил в разговор и другой, чуть пьяненький мужичок: – Какой катер Иваныч отгрохал, мы на нем катались в Финском заливе. – Так он уже три катера продал, – добавил первый и тут же спохватился, мол, что-то не то брякнул. – Один подарил детишкам, другой продал, – сказал звонарь, – жить-то надо! На мою зарплату не продержишься. Еще я реставрирую старинную мебель, но изредка. Вот в храме реставрировал царские врата, утварь всякую. Это бесплатно, конечно. Что настоятель попросит, то и сделаю. А потом ведь другие храмы приглашают колокола настроить, но я им своих мелодий не предлагаю, нельзя же, как говорится, со своим уставом в чужой монастырь лезть. – А много у вас разных мелодий? – А знаете, за десять лет, наверно, одинаковых звонов не было. Мне всегда хочется исполнять их в мажоре. И каждый раз подходить к своим колоколам творчески. Господь дал трудолюбие. Тут я решилась на очень личный вопрос. – А вы, Сергей Иванович, верующий человек? Он некоторое время помедлил, потом ответил: – Я думаю, что верующий. Хочу приблизиться к Богу, но что делать – грешен. Хотя все стараюсь делать во славу Божью. Вообще-то я человек церковный. И однолюб. Есть у меня прекрасные профессии, но считаю себя хорошим звонарем. Мечтаю, чтобы нашелся меценат, подарил мне колокол басовый, место для него есть, но пустует. А мне так жаль! Хочу вот и на кассету записать свои звоны, для памяти детишкам своим. – А есть у вас ученики, кому свое мастерство будете передавать? – спросила я. – Есть! – чуточку хвастливо произнес Шмыров, – один разнорабочий все ко мне на колокольню приходит. Это Миша! Молодой еще парень, он научится звонить потому, что полюбил это дело. И силенка есть у него. Ведь мастерство звонаря требует немало сил. Вот подойдите, попробуйте раскачать эти штуки... Я попробовала качнуть один колокол, но поняла – ничего у меня не получится. Шмыров рассмеялся: «Вот видите, дело это нелегкое». Тут я спросила: – А из ваших родственников кто-нибудь служил в церкви? – Ну что вы! Родители были люди по-настоящему советские, отец кадровый военный, он даже Высшую партийную школу окончил. Мама – учительница. Они и не предполагали, что их сын будет звонарем. А вот как получилось. На прощанье Сергей Иванович сказал, что попробует дать мне маленький концерт, хоть и нельзя было, не время. Он ловко перебирал канаты, к которым были прикреплены все двенадцать колоколов. Лицо у него было строгим, каким-то отрешенным, даже не верилось, что вот только что он смеялся. Я слушала эти волшебные звуки высоко над землей, и мне на минутку показалось, что я в поднебесье. О чем звонили колокола? Думалось, что люди должны поверить – все образуется вопреки невзгодам и болезням, что старость – это не беда, что люди будут милосердны к заблудшим душам, они дадут им надежду и все грешное останется позади. Это был прекрасный перезвон и, главное, в нем не было призыва к смирению. Об этом пел колокол, который был пока главным в музыкальном строю у звонаря Сергея Шмырова. Задание, которое я получила от редактора, было необычным. Пойти на прием в Гранд Отель Европа, но ничего там не записывать. Как мне пояснил редактор, было указание «сверху». В наш город прибыл Его Королевское Высочество принц Майкл Кентский. Прибыл впервые по приглашению Модного дома «Невский проспект». Этот дом существует как совместное Российско-Британское предприятие, и его зарубежным партнером стала старейшая в мире и самая уважаемая в Англии компания «Ед энд Равенскрофт». Вот все, что стало известно журналистам из небольшой информации, которую нам дали. Было любопытно посмотреть на Его Королевское Высочество, ведь я не видела раньше никаких королевских особ (за исключением короля Непала Махендру Биббикрама Шах – Деву и его принцессы Сорейю). Он оказался человеком высокого роста, держался очень прямо, я подумала, что в нем угадывается военная выправка. Невозможно было определить его возраст. Волосы у него были аккуратно подстрижены и слегка волнились, цвет глаз, кажется, был серый. Во всем его облике чувствовалось какое-то особое благородство. Словом, принц мне понравился, но было обидно его видеть и не взять интервью. Можно было, конечно, утешаться тем, что английская компания и наш Модный дом показали новую, красивую коллекцию платьев и костюмов, а их демонстрировали ошеломляющие манекенщицы. Потом нас ждал небольшой фуршет. Я уже знала, что это такое: у длинной буфетной стойки можно было выпить мартини, кампари или сока. На тарелочках лежали сухарики или орешки. Даже издали я ощущала запах английского принца, это были не обычные духи, хотя, что я знала о дорогих духах, это был запах кожи и какого-то растения. Рядом с принцем сидели два молодых человека с вытянутыми лицами, они изредка переговаривались, и вдруг я услышала несколько слов по-русски: «...это очень красиво!» – промолвил принц. И тут я, по своей несдержанности, воскликнула: «Ваше Высочество, вы говорите по-русски?» «А я русский», – гордо сказал принц. Причем буква «р» у него явно выделялась. Принц говорит на нашем родном, он не молчит, он откликнулся на мой вопрос! В сумочке у меня лежал японский магнитофончик, который я взяла с собой по привычке (вообще, это чудо, которым наша редакция одарила корреспондентов, было моей гордостью). И сейчас мне казалось, сумочка превратилась в огненный шар, там было мое всегдашнее оружие, я могла всего-навсего нажать на две кнопки и записать этого недоступного принца! Я елозила на своем стуле и чувствовала, что обязательно сорвусь, о чем-то его спрошу. Теперь он был для меня не принц, а магнит. Я понимала, с собой мне не сладить. Это было мое боевое состояние, когда на щеках проступали красные пятна, и я становилась, как говорили мне друзья, настоящей тигрицей. Потом все бросились на фуршет, а я не отходила от своей «жертвы», которую явно охраняли два человека с лошадиными мордами. Теперь они не казались мне привлекательными англичанами. Тут же вертелись какие-то чиновники. Они-то знали, что их высокий гость не должен говорить с журналистами. Наконец я не выдержала: «Ваше Высочество изволили похвалить коллекцию мод?» Зачем-то я так по-купечески вставила слово «изволили», видимо, какой-то бес мне продиктовал эту фразу. Тут все лизоблюды заверещали: «Ах, не беспокойте Его Высочество, видите, он занят». Ко мне обратился какой-то хмырь и строго сказал: «Отойдите!» Принцу не понравилось это, и он захотел поговорить с русской журналисткой. То, что я журналистка, он понял, я ведь уже держала в руках свой магнитофон. Мы отошли в сторонку на глазах удивленной свиты. Сели рядышком, и я запинающимся голосом спросила, почему его заинтересовал Модный дом «Невский проспект». И он рассказал, что английская компания, которая составила этому дому партнерство, уже более трехсот лет изготавливает коронационные мантии для британских королей, шьет церемониальные одежды для придворных, а также высочайшего класса одежду мужскую и женскую. Носит эти костюмы и другую одежду компании «Эд энд Равенскрофт» сама королева. Когда фирма Модный дом «Невский проспект» предложила ему стать Почетным президентом, он с радостью согласился. Принц впервые в Петербурге и просто поражен и удивлен этим городом. «Вы знаете, я единственный из королевской семьи говорю по-русски», – сказал с гордостью принц Майкл Кентский. Потом он мне поведал, что он двоюродный брат королевы и внучатый племянник Николая Второго. Принц похвалился, что у него двое детей, и живет он во дворце, где живет принцесса Диана (в ту пору она еще была жива), что у него есть еще один дом. О своих увлечениях он сказал кратко и очень выразительно: «Машины и рыба». Вот такое интервью я принесла в редакцию радио. Мой шеф разволновался – «ставить его в эфир – не ставить?» Поставили! Потом мне не один раз приходилось встречаться с Майклом Кентским. Он приезжал и на похороны царской семьи Николая Второго, и, несмотря на печальную церемонию, я улыбнулась принцу. Мне показалось – он ответил легким кивком. А может, и не узнал меня? Но я хочу думать, что встреча в Гранд Отеле Европа ему запомнилась. Ее лицо обязательно остановит чей-то взгляд. В профиль оно, словно камея, выточенная из полудрагоценного светлого камня. И в то же время красивой ее не назовешь, видимо потому, что есть в нем что-то страдальческое. Она улыбается и даже смеется, а в тебе какая-то тревога, и глаза ее кажутся исповедальными. Еще она показалась мне очень незащищенной. Я слушала ее концерт в Большом зале Петербургской филармонии (тогда ее называли Ленинградской). Сидела очень близко и видела, как едва напрягались мышцы на ее шее. А голос? Ну, с чем его сравнишь? Он переливался, как ручеек, я слышала, его называли «серебряным голосом», небесным. Так могли петь только очень чистые люди, наверно, где-то в церкви. Это была знаменитая польская певица Анна Герман. Я слушала ее и очень волновалась. Анна обещала со мной встретиться после концерта. Она пела польские песни, пела много наших, советских (для нее писали известные композиторы Пахмутова, Фрадкин, Флярковский) и, конечно, свою знаменитую «Эвридику». Эту песню она впервые исполнила на фестивале в Сопоте, где ее назвали звездой. Тогда и вошло это слово в обиход эстрадных див. Концерт закончился. Я зашла в комнату, где все поздравляли Анну, а она раздаривала всем цветы, их было так много, что певица попросила меня проводить ее в гостиницу, где она со мной и поговорит. Мы шли через дорогу от филармонии к «Европейской», и ей кричали вслед «браво». Номер был большой: стоял рояль, огромная двуспальная кровать, богатые кресла и везде были разбросаны ее вещи: платья, юбки чулки, туфли... Анна смутилась: «У меня такой беспорядок, простите! Я сидела за роялем, разучивала кое-что новенькое и опаздывала на концерт». Она подбирала все эти разбросанные вещички и говорила, говорила... «Вот не приехала Анна Качалина, а жаль! Я ей очень обязана». Анна Герман прекрасно говорила по-русски, только чуть-чуть вдруг буква «л» звучала по-польски, как еле звучащее «в». Она рассказывала, как жила с мамой и бабушкой, жила в нужде и очень стеснялась своего высокого роста. «Бабушка огорчалась, в кого ты такая громила? Тебе жениха сыскать будет трудно! Мама тут же вступала на мою защиту и говорила, что никакая я не громила, просто очень высокая девушка, а высоких женихов хватает». Анна засмеялась и запела одну знакомую мне песенку: «Все говорят, он маленького роста... – а потом закончила, – а он мне нравится, нравится, нравится... » Потом ей позвонил супруг, и она перешла на польский и все время звучало: Збышек, Збышек... «Это мой маленький сыночек. Я назвала его в честь моего мужа, который не один месяц меня выхаживал после того, как я попала в автомобильную катастрофу. Это было на гастролях в Италии. Я ведь была вся переломана, была несколько месяцев в гипсе. И через два месяца меня перевезли в Варшаву. Збигнев меня и выхаживал, мой тухольчик», – рассказала Анна. «Почему тухольчик?» – спросила я. «Его фамилия Тухольский. Он скромный инженер. Представляете, он привез меня в однокомнатную квартиру, очень маленькую и как заботился обо мне! А когда я еще только-только выкарабкивалась из своих поломок, он сделал мне предложение!» Тут Анна заулыбалась и предложила мне выпить чаю. «Я такая голодная, – сказала она, – но у меня есть зеленый чай и булочки». Пора было уходить, было заметно, что Анна Герман устала. У меня было еще много вопросов, а время неумолимо уходило, и я попрощалась с этой удивительной женщиной, голос которой уже никто не повторит. Он уникален! Проникает в самые глубины сердца. Да, есть красивые оперные голоса, я их слышала, но при этом я знала, как певцы формируются в училищах, консерваториях. С ними работают опытные преподаватели, профессора. Их голоса яркие, роскошные, какие-то ухоженные. А Анна Герман нигде музыке, собственно, не училась, хотела стать геологом, а пела просто, как соловушки поют. Видимо, судьба свыше дала ей этот небесный голос. Вот такой коротенький репортаж прозвучал в эфире, но зато было много песен, которые поет Божественная Анна. Подруги шутили: ты так много работаешь, нигде не бываешь, ни с кем не знакомишься; чего доброго в монашки запишешься, ведь открылся в Петербурге женский монастырь. Вот это была новость, а я не знала. Обязательно нужно там побывать, но как? Наверно, это закрытое учреждение (как смешно звучит: монастырь и учреждение). Во всяком случае, я решила узнать, что это такое. Нашла книгу «Храмы Петербурга». До чего же было интересно ее читать! Это был только справочник-путеводитель, и на 230 страницах были названия соборов, церквей, часовен, монастырей, приходов, моленных, инославных храмов. Я читала этот путеводитель и удивлялась. Боже ты мой! Оказывается, до 1917 г. в Петербурге насчитывалось более семисот подобных заведений. А какие архитекторы строили их! Растрелли, Трезини, Бренна, Воронихин, Старов, Ринальди, Росси, Штакеншнейдер. И рядом с названиями этих зданий сказано: не сохранились или перестроены, или произошли значительные утраты, но чаще всего – не сохранились. Я узнала, что были церкви при дворцах в частных домах, усадьбах, государственных учреждениях, военных и морских ведомствах, при госпиталях, больницах, высших учебных заведениях. Когда начала знакомиться более широко с этой темой, мне стало известно, что были церкви специально для трезвенников, при приютах, для детей-калек и идиотов, малолетних преступников. Церкви при Обществе помощи бедным и их семьям, даже для бедных мальчиков. Были церкви, куда приходили молиться слепые, глухонемые, а при одной богадельне – церковь для раковых больных. Словом, очень многие слои населения Петербурга были под присмотром священнослужителей. К ним могли прийти все бедные, обездоленные, вдовы и сироты, женщины, вышедшие из-под ареста. Меня же интересовал вновь открытый женский монастырь. Располагался он на набережной Карповки в доме 45. Когда я подошла к этому собору – удивилась – батюшки, да он мне хорошо знаком, здесь когда-то училась моя подруга. Тут было какое-то статистическое управление и при нем курсы, не помню, как они назывались, но это было обучение на вычислительных машинах, так сказать, предтеча компьютерной грамоты. В огромном зале собора сидели десятки хорошеньких, молоденьких девушек, они считали что-то бухгалтерское, а в уголке за какими-то машинами находились особо засекреченные ученицы. Моя подруга шепотом мне рассказывала, что эти засекреченные девушки, например, знают, что учителя питаются в основном мелкой рыбой-тюлькой. Теперь этот собор был отдан Иоанновскому Первоклассному Женскому монастырю. Я вошла в вестибюль, никто меня не остановил, не спросил, зачем пришла. В центре этого большого вестибюля стоял священник и рядом с ним несколько женщин. Они о чем-то разговаривали, и изредка раздавался легкий смех. О своем визите я договорилась заранее с настоятельницей монастыря матушкой Серафимой. Просто нашла телефон и позвонила ей, но она не смогла меня принять в назначенное время и поручила монахине Иринее показать мне монастырь. Пока я ждала монахиню, познакомилась с паломницей, приехавшей из Волгограда. Она привезла обитательницам монастыря много вяленой рыбы. Мы говорили о всяких ничего не значащих вещах, и она неожиданно вспомнила слова Бориса Пастернака. Их я записала в блокнот: «Не потрясенья и перевороты для новой жизни открывают путь. А откровенья, бури и щедроты души воспламененной чьей нибудь...» Я поняла, почему эта паломница приехала и привезла свой подарок новому монастырю. Появилась и монахиня Иринея. Она приехала из Пюхты, а Иоанновский монастырь-подворье Пюхтинского монастыря. Эта моложавая женщина в белом платочке показывала мне собор Святых Двенадцати Апостолов, а на третьем этаже и храм маленький. И, конечно, место, где находится усыпальница Иоанна Кронштадтского, здесь его мощи. Увидела я и «подворье», а иными словами, гостиницу – роскошные комнаты, где обычно останавливается, когда приезжает в Петербург, Всесвятейший Алексий Второй. Тут появилась и сама настоятельница монастыря матушка Серафима. Это оказалась женщина высокого роста, миловидная, лет 30, а может, и больше. Трудно было сразу определить ее возраст. Она была очень быстрая, ловкая; со мной беседовала, но постоянно ее что-либо отвлекало. То она с кем-то общалась, то давала указания, что-то спрашивала... Между прочим, поинтересовалась, как послушница Анна справляется в трапезной. Я все это выслушивала и задавала, видимо, дурацкие вопросы. Спросила о правилах приема: «Да, мы принимаем сначала в послушницы, но не моложе 30 лет, затем они проходят испытательный срок», – ответила матушка. «А если не захотят жить в монастыре?» – «На все воля Божья». День начинается в монастыре в семь утра молитвой. В восемь часов в будни – литургия. В праздники и воскресные дни – в 9 часов, вечерня – в 18. Показала мне матушка и главную икону монастыря – Спаса Нерукотворного Образа. Тут и там раздавалось «Спаси, Господи!» «Помоги, Господь». Жизнь шла своим чередом. Из кухни доносились какие-то запахи, там работали послушницы, варили щи, была в этот день и запеканка из картошки. Матушка предложила мне потрапезничать, я, дура, отказалась. А жаль! Все в этом монастыре было новенькое. Кельи на двух или трех обитательниц, где белели аккуратные подушечки, вышитые полотенца и, конечно, были иконы. Никаких украшений, обычных в общежитиях девушек: фотографий актеров, картинок, всяких бантиков, куколок не было. Простота и чистота! Мне было интересно узнать, как управляется монастырь. Оказывается, здесь есть казначея, эконом, келарь – ответственный за продовольственный склад. Есть певчие, их называют клиросными. А еще мне назвала матушка Серафима звонарей. Это монахини с великолепным слухом. Кстати, здесь я увидела и рояль, есть любительницы помузицировать. «А на какие деньги существует монастырь?» – задала я бестактный вопрос, но моя собеседница этому вопросу совсем не удивилась. «Продаем свечи, просфирки, иконы, у нас ведь есть неплохие художницы. Мы шьем церковное облачение, а наши вышивальщицы – это же такие искусницы! Хитоны и апостольки (одежду и шапочки) шьем себе сами». Матушка была вежлива, говорлива. Голос у нее был завораживающий. Я думала, что ей бы вести на радио какую-нибудь передачу о любви, о доброте. Впрочем, она была на своем месте – энергичная, быстрая, уверенная в том, что монастырь поднимется. Сказала и о своей мечте, о том, чтобы иметь маленький участок земли и выращивать то, что будет пригодно для стола, и не покупать в магазинах овощи. Я уходила из Иоанновского Первоклассного Женского монастыря, куда попала так легко, который был открыт для всех желающих, с чувством умиротворенности, будто бы побывала в другом мире. Мне вспомнились шутки моих приятельниц, что мне, мол, пора в монашки, а я пошла домой, выпить немного вина и позвонить одному приятелю, чтобы рассказать о монастыре, о его славных обитательницах и признаться, что в монастырь я все-таки не хочу. Мне давно хотелось познакомиться с трубочистом. Я помню их еще с детских лет. Мы, детвора, едва завидев такого человека в черном костюме, перепачканного сажей, на боку у которого висела сумка с его принадлежностями, бежали за ним с криками: «Трубочист, трубочист, пожелай нам счастья». И обязательно хотели прикоснуться к нему. Это, как мы считали, принесет удачу. Прошли годы, все мы забыли о трубочистах, казалось, едва ли существует эта профессия, ведь в городских домах было паровое отопление. Впрочем, может быть, они нужны были на дачах или там, где топили камины? Это не давало мне покоя, тем более что я в эфире рассказывала о людях интересных профессий. Узнала, что все-таки существует в городе цех трубочистов, и направилась туда, чтобы познакомиться с одним из них. В небольшой комнате, довольно по-нищенски обставленной, сидел человек в приличном костюме, видимо, сшитом на нашей любимой «володарке», где, как говорили, кроили по «итальянской технологии». Причем у мужчины на шее болтался даже галстук. Был он в очках. Я не сразу догадалась, что именно меня ждет этот человек, с которым договорилась об интервью по телефону. Фамилия у него была необычная – Дельгадо, видимо, испанская или еще какая-нибудь. Мы познакомились, и меня не оставляло чувство, что это совсем не трубочист, уж очень вид у него был профессорский. Особенно меня смущали его очки и небольшая, аккуратная бородка. И звали его Михаил Францискович. Естественно, я прежде всего поинтересовалась, откуда у него такая фамилия и отчество? «А, знаете, я ведь немного могу вам об этом рассказать, – начал мой собеседник. – Я родился 20 июня сорок первого года, представляете, за два дня до начала войны, отец был, как мне, семилетнему мальчишке, рассказывала мама, испанцем. Они были совсем юными, когда соединили свои жизни, а потом он куда-то пропал, может, его убили, а может, арестовали – не знаю, не помню. Знаю только, что моего отца звали Франциск. А потом и мама умерла, и остался я на попечении отчима. Он был из орловских силачей. Приехал в Питер вместе с тремя братьями. Все они были трубочистами и все меня на это дело подвигали. Отчим был человек волевой, очень строгий и очень честный. Честность – это главное в человеке, ни образование, ни богатство ее не заменят. Вот таким и было мое воспитание». Отчим рассказывал о том, как работали раньше трубочисты. И дома и рестораны топили дровами, трубы часто чистили. Трубочистам хозяева доверяли ключи и их профессия была почитаема. С той поры и считали, что они приносят удачу. Теперь трубочисты не ходят в своей запачканной одежде, с закопченным лицом потому-то мы их и не видим. Их приглашают заводы, котельные, предприятия, институты где есть какие-то печи. Туда они едут в обычной одежде, там переодеваются в свои робы. Так скучно рассказывал Михаил Францискович о своей работе, правда, судьба необычная и жаль, что ничего он не знает о своем отце. Я же пришла выведать у него всякие штучки-дрючки и что же такое профессия трубочиста в наше время. Договорились, что поедем вместе на какой-нибудь вызов. Ездили в ресторан «Метрополь», но там дел у трубочиста Дельгадо было немного. Нас даже пригласили пообедать, но он сразу же отказался, а я так об этом сожалела. Зато, когда ехали домой, Михаил Францискович неожиданно рассказал о том что, увлекается альпинизмом и не раз поднимался на Розовый Чегет, что на Эльбрусе. Гора эта невысокая, но была хороша для его тренировки. Тут я, как хороший пес, насторожилась. «А почему поднимались на этот Розовый Чегет “и не раз”?» – спросила я. «Ах, если бы вы знали, какие там закаты!» – «Пробовали рисовать или стихи писать?» – «Да нет, просто там познакомился с хорошим художником Борисом Петровым, который жил в горах полгода, там писал, он так и сказал “писал” свои рассветы и закаты. Мне подарил один пейзаж. Вообще, среди нашего брата есть настоящие альпинисты – не мне чета. Вот, например, Валера Лаврухин. У него и отец тоже был трубочистом, а он знатный прыгун с шестом. Два брата Клецко – прекрасные спортсмены! В нашем деле ловкость очень даже пригодится». Да, оказывается, занятный был этот Дельгадо. Увлекся альпинизмом, знаком с художником, толкует о закатах и рассветах в горах, а всего лишь трубочист. Узнала я, что он воспитывает внука, шестилетнего мальчишку. Рассказывает ему всякие истории из своей долгой многотрудной жизни. Следующая наша поездка была на Каменный остров, где в старинном здании надо было почистить дымоходные трубы. Михаил Францискович взял с собой немалый багаж. Моток капроновой веревки метров тридцать, чугунный шар, который весил два с половиной килограмма, прямо, как циркач какой-то. Еще взял скарбель, инструмент, которым чистят сажу, и кувалдочку. Искали мы сажу, она не полностью была в трубе, перемазались оба, я ведь во все лезла и, конечно, мешала трубочисту, но он молчал деликатно. Опускали шар в трубу, чтобы пробить застрявшие там кирпичи. Словом, мне было все интересно. И проговорился Дельгадо, именно проговорился, я так поняла, потому, что уже знала – он хвалиться не умеет. Так вот, рассказал он мне, что награжден медалью «За отвагу» и всяких, как он сказал, благодарностей у него в трудовой книжке не счесть. – А за что дали медаль? – тут же ухватилась я, чтобы он не ушел от разговора. – Однажды на жировом комбинате труба горела, вот вместе с другими и поработал на этом пожаре. – А кого-то спасали? – Да вот спас однажды одну девочку, она непонятно каким чудом свалилась в шахту. Я туда свой шар решил бросить. Она ничего не понимает, кричит, уже охрипла, бедная, наконец поняла, чего я хочу. А я ужасно боялся, чтобы этот тяжелый шар ее не покалечил, опускал по миллиметру, чтобы она ручками за него зацепилась. Одним словом, мы оба уже так намучились, что, пока девочку вытащили, с меня сто потов сошло. Так домой и поехал, в душ не пошел, сил не было. Меня на машине подвезли. Жена была в панике, такого черного, измученного она еще не встречала, обычно я галстучек норовил приспособить чтобы она, да и соседи меня такого замурзанного не видели. Смешное слово мой трубочист сказал – «замурзанного», я не помнила, чтобы кто-то такое слово произносил. А было в этом слове, да и во всем рассказе Михаила Францисковича Дельгадо столько доброты и потаенной нежности, что вспомнилась мне его фраза: «Честность – главное в человеке». Я пришла в гости к Беляйкину, похоже, не вовремя. Колким взглядом меня встретила его жена и спросила: – Ах, вы интервью у него хотите? Только этого ему еще не хватает. Я была растеряна, но Беляйкин принялся меня успокаивать. – Это у нее пройдет, она же добрая. – Ничего я не добрая, вы только посмотрите, как мы живем! Везде только кошки, одни кошки – его хищники, не повернуться; а он все не уймется. Семью разоряет! Уйду от тебя! Все кончено! Вот где твои кошки! И она показала на свою шею и ушла, хлопнув дверью. – Да не волнуйтесь! Никуда она не уйдет. Жена всегда скандалит, когда я приношу свою очередную покупку. Вы лучше посмотрите, какое это чудо! Я посмотрела на это фарфоровое сокровище. На меня исподлобья глядела рассерженная представительница семейства кошачьих. Да уж, она была из отряда тех хищных животных, к которым относятся лев, тигр, ягуар, рысь и, увы, наши домашние кошки. – А вот эти – мои подружки. Смотрите, какие котятки веселенькие. Беляйкин метался по комнате, где действительно было не повернуться. Кошки стояли, сидели, вальяжно лежали на полках, шкафах, подоконниках, на письменном столе, на спинке дивана, на книгах... да везде! Раздался звонок, пришла дочка-школьница, спросила: – А где мама? – Ушла разводиться, вздохнул Беляйкин. Девочка рассмеялась: – Ты, папуля, наверно, много денег на очередную кошку потратил? Значит, мамины сапоги опять откладываются? Владимир Юрьевич смущенно замотал головой: – Понимаешь, детка, не удержался, а то бы ее один антиквар перехватил. Ох, сколько было этих кошек у Беляйкина! Больших, маленьких, стеклянных, фарфоровых, гипсовых, металлических, пластмассовых, меховых, из полудрагоценных камней с глазами бриллиантами, изумрудами, с золотыми цепочками на шее. Причем они были непохожи друг на друга. Кошки представляли разные породы: сибирские, европейские, вьетнамские, сиамские, ирландские, китайские, арабские; обычные наши – помоечные, кошки без хвоста. Видно было, что Беляйкин собирал их с выдумкой, тщательностью настоящего коллекционера. А, между прочим, был он всего лишь шофер. Кошки открыли для него весь мир. Он их покупал, привозили друзья из разных стран, обменивал, вымогал у детей на всякие сладости. – Смотрите, вот эта выгнулась как тигрица. Ее родина Шри Ланка. А эта, бедная, с помойки. Какая застенчивая. Как здорово мастер подметил эту черту. Беляйкин любовался кошкой. Потом рассказал, как выменял один стеклянный экземпляр на колесо от «Волги». Не хотел человек отдавать свою разноцветную игрушку. Этот фанат кошачий и так и эдак просил продать кошку – она была эмментальской породы, но сошлись на колесе, которых в свое время было не достать. По правде говоря, мне это скопище кошачьих стало чуточку надоедать, ведь хозяин дома сказал, что у него этих кошек около десяти тысяч, но тут Владимир Юрьевич с пафосом произнес: – А теперь посмотрим мои открытки. У меня их пять с половиной тысяч! Он вытащил огромные толстые альбомы и стал показывать кошек, изображенных на монетах, поздравительных открытках, на всяких вышивках. Все это было создано художниками XIX–XX вв. Это были всевозможные кошки: светские дамы, в роскошных шляпах; коты-чиновники, толстые, важные, самоуверенные. Кошки-повара, слуги, приживалки... одни были запечатлены веселящимися на балах, другие – в деревне на покосе, отдыхающими с балалайкой или гармошкой, но все имели свой ярко выраженный характер. По этим открыткам можно было представить жизнь разных слоев общества. Одни играют в карты, едят ананасы. А вот – бедняга. Его жизнь – стоять у дверей трактира, ловить мышей. Показал мне Беляйкин и еще один интересный экспонат своей коллекции – открытку, которая на английском острове Мен служила банкнотой. На этом острове очень уважали кошек. И тут я спросила: – А у вас дома есть настоящая, живая кошка и, наверно, очень дорогая, особая? – Да вы что? – изумился Беляйкин, – эта наша кошка не потерпела бы такой конкуренции. Она бы вмиг все раскидала, испортила. Нет уж, мы любим этих животных, но то, что я собирал всю жизнь, – нам дорого! Юрий Владимирович сказал «нам», и я поняла – здесь все живут его увлечением. Оказывается, было много выставок у Беляйкина: в Доме ученых, в различных издательствах, библиотеках. Однако его мечта – создать в Петербурге «Дом кошек» и подарить ему свою коллекцию. Пришла его жена, принесла небольшой тортик. – Будем пить чай, – сказала она очень приветливо. Беляйкин посмотрел на нее виновато и влюбленно. И мы пили чай на маленькой кухне и весело разговаривали. Когда я жила в коммунальной квартире, был у меня сосед Вовка Трусов. Ему было лет двенадцать, и мы его дразнили кривоногой балериной. Он хотел научиться бить чечетку. Потом ему попался журнал «Наука и жизнь», где Арутюн Акопян рассказывал о некоторых своих фокусах. Вовка окунулся в эти рассказы с головой, он изучал все секреты фокусника, очень мучился, но кое-что у него получалось. И мы, девчонки, собирались на его представления в нашем большом коридоре. Это я вспомнила, когда в наш город приехал знаменитый Арутюн Акопян. Билеты на его представления во Дворец культуры им. Горького, раскупались, как горячие пирожки. С этим артистом я договорилась по телефону об интервью. Он согласился встретиться в антракте между двумя отделениями. Зрелище это было очень занимательное. Артист мастерски проделывал фокусы с веревками, которые из целых превращались в куски и наоборот. Он вытаскивал из карманов яркие длинные ленты, потом они куда-то исчезали, показывал ящики, в которых были разные вещи, и они вдруг оказывались совершенно в других местах. При этом артист напевал что-то восточное, рассказывал, что на всяких смотрах получил звание самого элегантного мастера, и его фокусы с картами удивляли зрителей и коллег из разных стран. Когда начался антракт, я полетела в гримерную, но вышла, словно царица, его супруга и сказала, что он принять меня сейчас не сможет, «приходите после концерта». Я злилась, хотя понимала – артист устал – ничего страшного, досмотрю все до конца. Второе отделение было еще интереснее. И вдруг я вспомнила Вовкины фокусы. Где он сейчас, этот Вовка? Представление под бурные аплодисменты закончилось, и я снова побрела в гримерную. Акопян снимал грим, на ходу переодевался, спрашивал, понравилось ли мне представление. Я приготовила уже свой магнитофон, но в это время в гримерную влетел какой-то мужчина, они с Акопяном обнялись; обо мне забыли и от интервью этот противный фокусник снова отказался. Я была в бешенстве! Вот ведь негодяй, козел! Трижды обещал мне рассказать о своей профессии и так нахально отказался. Подумаешь, знаменитость! Да я и не у таких деятелей интервью брала: Мравинский, Образцова, Биешу... И все они с уважением относились если не ко мне, то к редакции, которую я представляла. Я ехала домой злая, как собака. Впрочем, о собаках я была особого мнения, они мне нравились, и я частенько даже подумывала завести себе какого-нибудь не очень породистого, но веселого маленького песика. Боже мой, сколько же я времени потратила на этого козла? Что я скажу в редакции? Мне, видите ли, не дали интервью. Ах, бедная! Ну, как это не дали? Не уговорила. Тут я вспомнила, который сейчас час? И увидела, что на руке нет часов. Как же так? Без них я нигде не появляюсь. Для меня, репортера, время – деньги! Значит, или я их потеряла, или их украли. Я еще пошарила глазами в салоне метро, может, и найдутся, но часов не было. Полезла в сумочку достать носовой платок и платка не нашла, поэтому раздумала проливать слезы и стала еще раз поносить фокусника-иллюзиониста всякими ругательствами. Козел чертов! Все из-за тебя! Утром, когда я в отвратительном настроении пришла в редакцию, мне передали записку с номером телефона и просили срочно позвонить. Звонили мне часто, и я ничуть не удивилась. Чей-то приятный голос назвал меня по имени. – Я и мой супруг, Арутюн Арташесович, приглашаем вас на чай. Мы будем очень рады, если вы придете! О, господи, откуда они узнали мой телефон? Ах да, я вчера им дала свою визитку. – А главное, я хочу извиниться за вчерашнее, – это добавил в трубку уже сам Акопян. Я ошалела – звонит сам, хочет извиниться.... Не пойду! – Знаете, я очень занята, мне некогда... – Да это же совсем рядом, мы в «Европейской». Буду очень рад вас видеть, к тому же у нас великолепный торт... И хотя к тортам у меня было весьма отрицательное отношение, я их обожала. Конечно, я побежала в гостиницу. Мой тайный козел встретил меня как родную. Рассказывал о своем гастрольном житье-бытье, о своем сыне, показал несколько иллюзионистских фокусов с картами. Они были в его руках просто волшебными, то появлялись, то исчезали, то он доставал карты из моего кармашка на юбке. То карты были в полной колоде, а то в руках Акопяна оставалась одна карта. Уследить за его манипуляциями было невозможно. И вдруг он меня спросил: – А который час? – А, знаете, у меня вчера часы пропали, видимо, я их потеряла, новые нужно покупать. Мой собеседник и его жена рассмеялись. – Это я вчера с вашей руки часики снял, чтобы сегодня увидеться. Понимаете, ко мне после концерта пришел один очень нужный и дорогой человек, я не мог отказать ему во встрече. Мы еще долго болтали о всякой всячине, и я вспомнила свою коммунальную квартиру и Вовку Трусова, который мечтал стать фокусником. Арутюн Арташесович задумался. – Володька? Кажется, был у меня такой ученик. Он еще придумал один приемчик – у него в петлице пиджака красовался цветок. Этот парень дергал незаметно за невидимую веревочку и цветок менял цвет. То был белым, то красным, а то синим. – А где этот парень сейчас? – Увы, – вздохнул Акопян, – не знаю. У меня ведь жизнь на колесах. Гастроли, гастроли... На этом мы дружески и расстались. У нас на радио в музыкальной редакции вдруг появился некий тощий, нескладный и, видимо, недокормленный редактор, который не приглянулся ни одной из наших девушек, что были на выданье. Он приходил в нашу столовую в одно и то же время, долго выбирал меню, которое было весьма скудное, и даже буфетчица на него покрикивала, когда он долго отсчитывал из кошелька пару рублей. Было ясно – Николай Суханов сидел на мели и ждал первую зарплату. Ему предложили вести работу с современными начинающими композиторами. За это обычно не брались музыкальные редакторы со стажем, ссылаясь на то, что и композиторов таких не было. Эти начинающие считали себя уже состоявшимися. Николай все больше просиживал в музыкальной библиотеке. Чем он там занимался – было неизвестно. Однажды кто-то мне сказал, что этот тощий Суханов (о, господи, и фамилия у него была подстать его внешнему облику) окончил консерваторию по классу органа у Нины Оксентян. Это была органистка высокого уровня, и непонятно, почему Николай решил стать редактором. Я даже осмелилась его об этом спросить. Он, как мне показалось, мучительно улыбнулся: – К нам на гастроли приезжают выдающиеся мастера, а у меня нет еще практики и потом нужно много тренироваться... да и негде... Чтобы как-то закончить разговор, я спросила: кто его любимый органист? Он без запинки ответил: «Гарри Гродберг». Я сама любила этого музыканта еще с юных лет и, признаться, даже почувствовала к этому тщедушному, похожему на перевернутую лыжную палку, редактору некоторую симпатию. В столовой я с ним обычно вежливо здоровалась. Спустя два-три месяца он подошел ко мне и смущенно предложил прийти на его дневной концерт в Академическую капеллу. Неужели у него будет концерт? Не может быть! – Я буду исполнять хорал Баха «На реках Вавилона». Этот хорал – любимый у Гарри Гродберга. Конечно же, я пришла на этот концерт. Публика собралась разношерстная, в основном студенческая, родители с детьми-паиньками. Но зал был полон. И вот на эстраду вышел Николай. Я даже не узнала его. На работу он приходил в каком-то рыжем свитере, похожим на свалявшийся кошачий мех, в стоптанных ботинках, а тут вышел на сцену элегантный молодой человек в черном смокинге и белой рубашке, в нормальных башмаках. Особенно меня удивило его бледное, да просто белое лицо. Он очень волновался. И вот первые аккорды, как бы нежно и спокойно плывущие из-под его синеватых пальцев, потом звуки стали набирать силу, спина Николая выпрямилась, зазвучали басы, им вторили колокольчики. Николай играл хорал наизусть, помощника у него не было. Я смотрела на его руки, ноги, перебирающие педали. Исчезла синева его пальцев, лицо чуточку порозовело. В антракте девушки и, наверное, его родственники преподнесли Николаю цветы – белые мелкие хризантемы и несколько алых гвоздик. По его лицу можно было догадаться – он счастлив! Я пожалела, что не догадалась купить букетик. После этого концерта мы нередко встречались с ним в нашем редакционном кафе и говорили в основном о Бахе. Николай рассказывал, что композитор оставил о себе мало писем, что он был, наверное, высокого роста – он это вычислил по педалям органа, которые приходится с усилием нажимать. У Баха семья то и дело прибавлялась, и композитору было нелегко ее прокормить, приходилось очень быстро писать свои кантаты и хоралы. Все это я знала, но слушала Николая с огромным удовольствием. И, наконец, мы договорились, что когда Гродберг приедет в Петербург, мы пойдем на его концерт, и я возьму у него интервью. И как-то осенью Гарри Гродберг к нам приехал. Еще утром я позвонила ему в гостиницу и попросила встретиться. «Нет, нет, нет! – сказал он густым басом, – у меня не будет времени, здесь в городе меня ждут друзья-музыканты, я должен побывать в консерватории... Нет и нет!» Но я настаивала: – Гарри Яковлевич, ради бога, согласитесь. На вас мечтает посмотреть один молодой парень, он органист, но у него был всего один концерт в капелле, он грезит Бахом, он хочет от вас услышать хоть несколько фраз о Бахе, ведь вы единственный, кто его ценит по-настоящему. – Ну уж и единственный, – насмешливо пробасил Гродберг, – так, наверное, ваш молодой человек будет на моем концерте в филармонии? – У него билет в 27 ряду, сказала, я, понимая, что это звучит нелепо (он ведь прекрасно услышит его из этого дальнего ряда). Гарри Гродберг рассмеялся и согласился, что я приду к нему на встречу с этим начинающим органистом. Концерт был, как всегда, прекрасен. Гродберг играл пастораль фа минор, канцону ре минор Баха, играл его хоралы, и когда окончилось первое отделение – слушатели, словно задержавшие дыхание, выдохнули воздух. В антракте я встретила Николая, он был как в воду опущенный и буркнул: – На встречу я не пойду! – Это будет еще завтра утром, вы одумаетесь. Я смутно понимала настроение Николая. Гродберг покорил и пристыдил его. Ничего удивительного! Он слушал уникального музыканта, можно сказать, соавтора Баха. – Понимаете, – промолвил Николай, – Гродберг владеет абсолютно всем диапазоном выразительных средств инструмента, я этого не смогу добиться никогда! Я не находила слов для утешения. – Вот увидите, утром у вас будет другое настроение, вы так молоды, все еще впереди. О, какими жалкими мне казались эти слова, а так хотелось найти другие... Утром следующего дня я набрала номер телефона Николая и, тоном, не терпящим возражений, сказала: «Нас ждут!» Мы отправились в гостиницу «Европейская», нашли скромный номер. Гродберг был в простой шерстяной куртке, совсем невысокий и даже чуточку грузноватый, жена – очень приветливая и милая, что-то жевала. На столе стоял чайник, лежал кусок пирога, и привлекли мое внимание какие-то домашние кружки с яркими петухами. – Свое хозяйство возим с собой, – проговорила его супруга, – в таких гостиницах все очень дорого. – Главное, был бы хороший инструмент. Я вот везде такой ищу, я в своем роде дегустатор органов – это ведь искусство большой этической силы. Вот вы, молодой человек, едва ли помните, как в Ленинграде появился в филармонии первый орган, его привезли из клиники Отто. Этот врач считал, что женщины легко рожают под его чарующие звуки. Вот на этом органе я, в свое время, и играл хоральные прелюдии Баха. И, между прочим, когда в Москве я, мальчик, приехавший из Львова, получил диплом пианиста и увлекся органом, профессор Гедике (он меня учил) спросил: «На что жить будешь?» Николай, который в это время сидел молча, вдруг неожиданно хмыкнул: – Бах в своих письмах жаловался на плохую плату и плохую погоду, – вставил он словечко. – На погоду и я жалуюсь, суставы побаливают, – пошутил Гродберг, – но ведь Бах страдал еще и потому, что не ценили его искусство. Он не понимал, что он великий композитор, что его музыка будет жить вечно! Он мыслил крупным планом, ему была противна нарочитая эффектность, он играл для обывателя. Гродберг говорил неторопливо, все о Бахе, о себе ни слова. Николай слушал как зачарованный. – А вот ваша собственная аранжировка «Кукушки», которую вы записали на своем юбилейном концерте, – у меня ведь есть эта запись, – промолвил Николай, – эта кукушка, как настоящая кукует. Я пробовал такое воспроизвести – не получилось. – Милый ты мой, и не получится так, как у меня. Орган – это тот инструмент, который как бы смеется над музыкантом. Если бы все органисты играли одинаково – это было бы ужасно! Они не получали бы того удовольствия, которое вкладывал в музыку сам Бах. А потом этого композитора надо знать как живого человека, слышать его голос... Тебя разве этому не учили? – Учили! – Николай произнес это слово очень тихо, – Нина Оксентян от меня отказалась. Наверное, я бездарность, которая зачем-то тянется к органу. Сейчас мне и заниматься негде. Вот и работаю редактором. – Но мне говорили, что у вас был уже первый концерт. – Мне теперь за него очень стыдно. Я пытался играть то, что вы любите – «На реках Вавилона». И понял – мне это не по силам. И вдруг Николай смолк, отвернулся, он еле сдерживал слезы. Гродберг молчал, только сопел уж очень заметно. Его жена схватила салфетку со стола и по-матерински вытерла ему лицо. – Ну что вы? Это я не о себе, – сказал Николай, – это о том, что есть такие драгоценные артисты, как ваш супруг. У людей есть возможность наслаждаться его музыкой. – Понимаешь, дружок, у каждого человека есть в душе немало мутного: обиды, зависть, тщеславие, излишняя самоуверенность, а если эту муть выкинуть – душа приобретет гармонию, а гармония есть только в музыке! – сказал Гарри Гродберг, – я думаю, ты будешь хорошим органистом, у тебя есть душа! Еще маленькая, ты не обижайся, – по-доброму сказал Гарри Яковлевич. – Только чем я тебе могу помочь? Ты сам себе должен помогать! А у меня гастроли, гастроли, и сил уже маловато. И все-таки давай приходи сегодня в филармонию, я уговорю кое-кого, может, нам дадут время. Ты для меня поиграешь! Ты хочешь этого, хочешь? – А знаешь, Николай, я тебя познакомлю с одним человеком, который делает прекрасные деревянные органы. Это Павел Чилин, – вдруг выпалила я, – один хороший орган стоит в Доме культуры и, говорят, неплохо звучит! Гродберг рассмеялся, жена его повеселела, Николай смущенно твердил: «Спасибо, спасибо! За все спасибо!» Выпускники института Авиационного приборостроения удивлялись, получив диплом, Павел Чилин стал играть на лютне. Им и в голову не приходило, что юноша увлекся старинной музыкой неспроста. Хороший электронщик мог найти себе очень выгодное место, а тут музыка? Потом вдруг стал играть в рок-ансамбле, взял в руки электрогитару. Но играть на ней вскоре расхотелось. Павел решил создать такую электрогитару сам. Пробовал конструировать и электронную скрипку. Все это было интересно, но душа тянулась к чему-то более возвышенному. Я познакомилась с Павлом Чилиным еще лет десять-двенадцать назад, когда он пригласил меня в свою крохотную квартирку послушать его первый деревянный орган-позитив. Он так его назвал. Что это такое, я не представляла... Боже мой, что это было за жилище! Тут и повернуться было негде. Все завалено обрезками дерева, фанеры, каких-то трубок, щепок, бумаг с разными рисунками, расчетами – помойка, да и только. В гости к Чилину пришли какие-то лохматые молодые люди, которые на меня не обращали никакого внимания. Наконец Павел пригласил нас в спальню, где тоже пахло смолой, краской и где на столе стояло, на коротеньких ножках, что-то похожее на сундук. Это и был его первый орган. Все замерли, когда из этого сундука потекли приятные звуки. Павел нажимал на педали, переключал два регистра, и мы поняли – эта штука все-таки играет. Лохматые парни стали Павла поздравлять и желать еще больших успехов, я, признаться, помалкивала. Я ведь слышала другие органы в филармонии, капелле. Репортаж, разумеется, никакой не получился. Не об этом же сундуке рассказать радиослушателям и дать им послушать эту глуховатую муру. Года через три, на моем столе в редакции я увидела приглашение на выставку, где будет демонстрироваться орган Павла Чилина. Оказывается, этот изобретатель что-то там сделал стоящее, если приглашал в солидный Выставочный зал на Литейном посмотреть его «кухонный комбайн». Почему-то мне таким виделся его орган. Народу на выставке набралось довольно много, и пришли даже со своими камерами телевизионщики. Сначала я посмотрела рисунки, которые объясняли, из чего состоит этот инструмент на четыре регистра и что обычно идет на его постройку. Клавиши сделаны из граба, березы. Трубы – традиционные – из хвойных, кленовых или дубовых пород, а также годится обычная елка и сосна. Но нужно было так подгадать, чтобы эти деревяшки сделали звук органа мягким, теплым, чтобы звучали высокие ноты и низкие. Вот над этим-то очень долго и трудился Павел. Когда собравшиеся рассмотрели этот деревянный инструмент (он был довольно большой, весил примерно полтонны), к нему подошла молоденькая стройная женщина, села на стул и заиграла, кажется, произведение французского композитора, потом что-то старинное, вроде духовной музыки – инструмент звучал прекрасно, словно и создан был для таких именно мелодий. Зал аплодировал. Просили еще что-нибудь исполнить. Екатерина Леонтьева, так звали органистку, сыграла какой-то русский романс. Тогда мне не удалось поговорить с Павлом. Его обступили музыканты, операторы телевидения, стрекотали камеры. Он был под цвет своему яркому, красному галстуку, который сбился в сторону, и я почему-то подумала, что Павел совсем неухожен, а где же его жена? Встретились мы с ним еще спустя несколько лет. С женой он развелся, переехал в поселок Ульяновку, что довольно близко от Петербурга. Здесь построил большую мастерскую, где и мастерит свои органы. Его шестой инструмент (Павел ведет им счет) купила Германия для города Трендельбурга. Десять его органов стоят в Петербурге: в музыкальной школе-десятилетке при консерватории; в районных музыкальных школах; их приобрели студенты, мечтающие посвятить себя этому прекрасному виду искусства. Несколько инструментов отправлены в Нижний Новгород. На них исполняют и старинную и современную музыку. Концерты пользуются успехом. Но Павел Чилин все совершенствует и разнообразит свои органы. Так, например, недавно отправил в Германию десять так называемых органов-портативов. Их можно держать в руке – они понадобились немецким музыкантам для ансамблей старинной готической музыки. Один из его больших органов на девять регистров стоял еще недавно в Гатчинском дворце. Но упросили Чилина руководители Петербургского хорового училища имени Глинки передать им этот инструмент. Что ж делать, передал! Пусть ребята учатся, поют под его чарующие звуки. Планов у Чилина громадье. Сейчас он заканчивает работу над сороковым органом. И мечтает довести его до 16 регистров! А это уже немало, если учесть, что инструмент, который стоит в Академической капелле, имеет всего 54 регистра. Кто знает, все может быть. Павел еще очень молод, полон сил и амбиций. Кто знает, может, он и перешагнет эти шестнадцать. В Петербургском концертном зале на Фонтанке каждое первое и второе воскресенье месяца можно прийти и послушать, как исполняет произведения Баха, Рамо, Куперена, Франка и других композиторов органистка Екатерина Леонтьева. Она работает с Павлом Чилиным более десяти лет. Это она первая давала оценку тому или иному инструменту, который он создал, в который вдохнул свою душу, буйство своей фантазии, властность своих замыслов. Однажды я спросила Павла Чилина: «Как рождаются его замыслы?» Он не сразу ответил, потом подумал и сказал: «Оригинальное и новое рождается само собой. Это не моя мысль. Так, кажется, произнес когда-то один великий композитор». Я лечу на Кубу. Какое счастье, 21 день отпуска впечатлений и удовольствий! Ноябрь 1985 г. У нас холодно и слякотно, а здесь, в Гаване, тропики. И этим все сказано. Ну, что Гавана? Красивый, суматошный город, который обставился памятниками, как квартира нового русского. Дома старой колониальной Гаваны небольшие, очень нарядные, с балконами, колоннами, лепным декором. Просто пышные голубые и розовые кремовые торты. Массивные здания из камня-ракушечника кажутся построенными в средневековье, а на самом деле в начале двадцатого века. И всюду много-много мрамора. Здесь на острове его несть числа. И даже маленькие захудалые строения украшены мраморными лесенками – узкими и крутыми. Всюду портреты Фиделя Кастро. Он в ораторском экстазе, он проницательно вглядывается в толпу, он улыбающийся, он в гневе. Кубинцы называют его просто Фидель. В это имя вложено уважение, и титулы тут не нужны. Он просто человек. Нам, туристам советского времени, вкладывают в голову, что Фидель – сама справедливость. Он хочет все разделить поровну – достаток, медицину, жилища, образование, отдых и все такое прочее. Мы верим. Лозунг отца Свободы – «Будущее должно принадлежать людям науки». Мне этот лозунг очень нравится. Мой сын – ученый, профессор. Пусть умные головы преображают государство! Итак, потекли прекрасные дни моего путешествия по острову Свободы. У меня в голове все время звучала строка из стихотворения Николаса Гильена: «В далеком Антильском заливе, Карибским зовут его также, качается Куба на карте – зеленая, длинная ящерица с глазами, как влажные камни». Мы гуляем по бульвару Прадо, по его гранитным тротуарам бродим по узким улочкам. Из подворотен на нас смотрят черненькие полуголые ребятишки, а в окнах видим будничную, скудную кубинскую жизнь. Справедливость, только справедливость! Вот, например, не хватает пионерских лагерей для школьников, поэтому каждая школа вместе с детьми и учителями на 15 дней уезжает к морю, потом едет другая. Все школьники в костюмчиках определенного цвета, в зависимости от того, в каком они классе учатся. В стране большая сеть училищ, университетов. Нам, туристам, все это здорово втемяшивали в голову. Нас возят по всяким институтам, плантациям туда, где выращивают ананасы или апельсины. Мы нагружаемся сочными плодами, мы довольны и счастливы! Удивило и обычное кладбище в Гаване, где похоронят человека всего за 40 песо – это четыре бутылки водки по-нашему. А если есть фамильный склеп – хороните туда, его замуруют – и через два года хороните следующего. Природа постарается – останутся одни кости, их можно вытащить и положить в мраморный ящик, стоящий над надгробием. Это красивое кладбище, над которым вознеслись прекрасные, печальные ангелы, устремившие очи к небу и молитвенно сложившие ручки. Были мы в зоопарке. Зверям в вольерах, на свободе, хорошо! Мы долго стояли около обезьян, удивлялись, хохотали. У нас в Колтушах десятилетиями чему-то учат двух-трех индивидов, а здесь они все сами умеют. Выпрашивают сладости, хитрят, сердятся, если не дают, топают ногами и делают страшные рожи. А лапы не хватает, берут палочку и подвигают к себе предмет. Перевезли нас самолетом на другой край острова в Дайкири. Живем в бунгало, весьма комфортном. Здесь все наше: холодильники, приемники, телевизоры, одеяла. Без перерыва слушаем чудесные кубинские мелодии. Вот мимо нашего бунгало проехал маленький курносый трактор с вагончиком, который повез желающих на море. Некоторые, и я в том числе, уже сгорели под зимним кубинским солнцем. Вообще, здесь температура воздуха указана так: «летом – 26–28 градусов, зимой 25–26». И никаких там других сообщений. Вчера познакомилась с городом Сантьяго-де-Куба. Город совершенно не интересный, но мы таращим глаза на все снимки – ведь здесь произошла революция в казарме Монкада. Все, что нам рассказывает гид Хавьер, требует пояснения. Понятно только одно – революция на Кубе – дело темное. Здесь главный лозунг – «Честь – против денег». Фидель Кастро знал, что нужно сказать народу. Мы в Варадеро! Это, говорят, самый лучший курорт мира! И как же красив этот курорт! Вилла «Кариба», где нас, четверых, поселили в шикарном номере, тоже прекрасна. И мы все время восклицаем: «Как хорошо, ах, как мы устроились!» Вилла на самом берегу моря. Пальмы, золотой, ласковый песок, морской прибой. У нас огромные апартаменты. Сидим на балконе; темнеет, море дышит, в баре звучит музыка, мы пьем ананасовый ликер. Болтаем о всякой чепухе, острим. Ох, как хорошо! Отдыхаем лениво под шум Карибского моря. Купаться здесь, на этом золотом пляже, невозможно – волны захлестывают. Просто качаемся на них, плещемся. Все вечера нас таскают по всяким барам. Посетили мы и знаменитую «Тропикану», где около тысячи стройных белых, шоколадных, черненьких девушек, почти полуголых, но с такими сногсшибательными головными уборами, два часа кряду танцевали для нас всякое такое, чему и слова-то не подберешь. Нас ожидали еще бары, экскурсии, вилла Хемингуэя, крокодиловый питомник, индийская деревня, фестиваль песен певиц из разных стран, но... в 9 утра приказано из дома никому не выходить, на нас надвигается ураган, у которого уже есть название «Кэт». Он движется со скоростью 150 километров в час. Так что же будет? Уже сейчас наша вилла ходит ходуном. Вылетают стекла, кругом вода, пытаемся ее выплеснуть из комнат – ничего не получается. Море просто взбесилось, подошло к самому краю нашего дома. Электричество погасло все белье мокрое. Грохот страшенный! Вот оно, стихийное бедствие за наши кровные денежки. А ветер усиливается, пальмы на берегу, почти железобетонные, угрожающе раскачиваются, и все куда-то несется в серой, мутной пелене. Ветер усиливается и, говорят, что такого стихийного бедствия не было с 1933 г. Утром море успокоилось, прибой был, как провинившийся, даже краешек солнца выглянул. Пошли смотреть, что же натворил этот тайфун «Кэт». А все-таки разгильдяи кубинцы: могло бы быть меньше ущерба, если бы все было лучше закреплено, заделано, построено. Они мастера танцевать. Ведь везде только и танцевали: обед подавали – пританцовывали, постели перестилали – тоже танцевали. Они, видимо, ждут, что все как-то само собой устроится, кто-нибудь будет на них работать. Я пригласила нашего гида Хавьера прогуляться по Варадеро. Шли, разговаривали, ахали, когда видели снесенные кровли домов, упавшие деревья, валяющиеся кокосы. И незаметно подошли к какому-то красивому парку. Он был открыт, и мы зашли в этот парк. Вдалеке я увидела на дорожке высокого человека в какой-то странной военной форме, в такой же кепочке и с бородкой, как у Фиделя. А нам, между прочим, говорили, что именно он летал над островом на вертолете, все осмотрел и вот теперь прогуливается на президентской даче. Тут я, как оглашенная, бросилась навстречу этому человеку с криком «Вива Фидель! Вива Куба!». Мой гид – бедный Хавьер – хотел меня удержать, но я была в порыве благодарных чувств, каких – я не совсем осознавала. И потому, что закончился ураган, и потому, что Фидель Кастро все хотел по справедливости, и за его главный лозунг «Будущее должно принадлежать людям науки». Хоть я и не принадлежала к этой области знаний, но ведь как-никак мой сын в этой науке кое-что смыслил. Я эти слова выкрикнула и остановилась, как вкопанная. Хавьер остался позади и, кажется, даже скрылся, но я смотрела на своего Фиделя с восторгом. Он потрепал меня по плечу и сказал: «Салют!» И пошел не спеша от меня обратно по дорожке. – Ты с ума сошла! Вот дура-то! – встретил меня Хавьер. Потом он долго не мог успокоиться. Вдруг нас задержат при выходе из этого парка, ты-то что – советская, а я кубинец! Из парка мы благополучно вышли, там, правда, стояли двое, но не обратили на нас особого внимания. У меня дрожали поджилки, вот уж неуемная натура! Везде-то я лезу, все мне нужно больше увидеть, чем другим, проклятая журналистская особенность! Мы подходили к нашей вилле «Кариба», и тут меня осенило: – А, знаешь Хавьер, это был вовсе не Фидель Кастро, а, скорее всего, его двойник, или просто актер, который снимается в новом фильме. Хавьер повеселел, но предупредил меня: – О том, что ты это видела, никому не говори! Но когда мы вернулись в Ленинград, я все же хвасталась, как браталась с Фиделем. Однажды на концерте Павла Егорова, выступления которого я стараюсь не пропускать, я заметила, что он закончил первое отделение очень недовольным, даже раскланиваться не пожелал, а быстро ушел за кулисы. И тогда появился седой, довольно пожилой человек, который начал настраивать рояль. Это был известный настройщик, я это знала, Юстас Пронцкеттис. В большом зале Филармонии он испокон веков. Он работал неторопливо, без суеты нажимал на клавиши, специальным ключом подтягивал струны, проверял звук по камертону. Перерыв даже немного затянулся. А что, подумалось мне, в городе есть и другие настройщики, о которых никто не знает. А ведь профессия эта очень редкая. Эти мастера возвращают инструментам звук, заложенный его создателем. И отправилась я на завод «Аккорд», где реставрируют и настраивают рояли, аккордеоны, гитары, цитры и даже балалайки. Мне, репортеру, было чем поживиться, хотелось узнать о судьбе очень интересного мастера. Рабочие в один голос закричали: «Познакомьтесь с Владимиром Петровичем Григорьевым. Мы все его ученики! Он просто самый лучший мастер». Владимир Петрович застеснялся. – Ну, знаете, это уж слишком громко сказано, есть у нас очень хорошие, умелые мастера. Но я уцепилась за эту фамилию и о других, и слышать не хотела. Григорьев в это время настраивал какой-то старенький, как мне показалось, захудалый инструмент. – Это клавесин. Струнный щипковый музыкальный инструмент, очень редкий у нас, настройщиков, – пояснил Владимир Петрович. – Первые сведения о нем появились в пятидесятых годах XVI в. Он все время совершенствовался. Для клавесина писали композиторы Куперен, Рамо, Скарлатти, Бах... – А из русских композиторов, кто писал? – Бортнянский. Только клавесин, который я реставрирую, он не такой уж древний. Такая дорогая игрушка понадобилась коллекционеру. Кто он – не скажу. Это тайна! – Но, кажется, до клавесина были еще и клавикорды? – задала я вопрос: – Да, клавикорды, они произошли от цимбал, а может быть, и от гуслей. Они были настольные, на ножках. И на клавикордах тоже играл Иоганн Себастьян Бах, а один из его сыновей (у него было много детей) написал руководство по игре на клавикордах. Владимир Петрович в это время что-то зачищал наждачной бумажкой и неторопливо мне рассказывал о том, что фортепиано уже изобрел один итальянский мастер Бартоломео Кристофори. Ему принадлежит первое слово в изобретении ударно-молоточковой фортепианной механики. Конечно, фортепиано за два столетия совершенствовалось, теперь есть концертные рояли на семь с половиной октав. И такие инструменты Владимир Петрович настраивал в филармонии, капелле, в консерватории, во дворцах культуры и даже у нас на радио, чему я очень удивилась. Надо же, могли бы встретиться и раньше! А вообще-то не удивительно. Более сорока лет отдал мастер своей профессии. Сегодня он настраивает клавесин, а завтра, может быть, будет «Стейнвейн» или «Блютнер». Это выдающиеся мастера прошлого. И такие инструменты попадают на «Аккорд». Я смотрела, как работает Владимир Петрович, как он ловко управляется со специальным ключом, подтягивает струны, проверяет клавиши и все время звучит до, ре, ми ... Звучат аккорды. Так он будет слушать клавесин, извлекать из него тот звук, который вкладывал в него, наверное, сам Создатель. Работа продолжится часа два-три, потом инструмент поставят, как говорят настройщики, выстаиваться месяца два, и снова мастер будет его настраивать. Я обратила внимание, что у Владимира Петровича очень красивые руки. Длинные, тонкие пальцы, берет, видимо, октаву свободно. – Вы, наверное, сами играли, учились где-то? И тут я узнала о судьбе мастера. Еще малышом он пережил блокаду в Ленинграде. Он вместе с матерью попал в страшную бомбежку, и мальчика контузило. Когда бомбежка закончилась, Володя очень плакал и, прижимаясь к матери, спрашивал: «Ты моя мама? Я тебя не вижу!» Так он потерял зрение. После войны мать определила сына в интернат для слепых. Был он, как и многие ребята, нелюдимым, но все заметили, что Володя не отходит от рояля. Дотрагивался до клавиш пальцами и слушал, слушал... Потом научился наигрывать какие-то песенки, и все в интернате решили – быть Володе пианистом. Он окончил музыкальную школу, но в консерваторию его не приняли. И тогда один добрый человек стал учить подростка искусству настраивать рояли. Об этом Владимир Петрович мне рассказал, но предупредил: «Не рассказывайте только о том, что, мол, у слепых какое-то обостренное чувство слуха. Ничего подобного! Оно обычное. Есть слух – он и есть! А то начнут говорить: надо же, слепой! Я, вообще, не люблю это слово – незрячий, так лучше». Я долго не могла успокоиться: Владимир Петрович слепой настройщик! Настройщик, как говорят специалисты, от Бога! – Да успокойтесь вы. Я вот и сына привел сюда на «Аккорд». Он тоже приобрел мою профессию. Его любовь – концертные рояли. Работу свою мы очень любим. И еще есть у меня одно любимое занятие. Не поверите – хожу в Дом культуры имени Шелгунова – это наше пристанище для незрячих. Там есть прекрасный оркестр и, представьте, играю в нем на саксофоне! Вот с таким замечательным, работящим, неунывающим и очень красивым человеком я познакомилась. Репортаж, конечно, прозвучал в эфире. «Царская династия в лицах». Такая выставка восковых персон была открыта в Строгановском дворце. Это было величественное Зрелище! В зеркалах отражались фигуры персонажей Романовской династии: Петра Великого, Елизаветы Петровны, Павла Первого, Николая Второго и его наследника. Но в центре зеркального зала взгляд привлекала восковая Екатерина Великая в парадном платье, усыпанная драгоценными камнями и стразами. Она поражала своей статью, надменным и в то же время приветливым видом... Но не о ней речь. Мне интересно было узнать – кто же заставляет эти восковые куклы, в натуральную величину, производить впечатление почти живых, почему их глаза смотрят на нас так внимательно, насмешливо или страдальчески. Искусство восковых персонажей известно еще с древних времен. Восковой портрет сначала снимали с маски умершего. В Древнем Риме этот обычай был почитаем у высоких особ, а именно известных императоров. Позже, в Средние века, восковые фигуры запечатлевали святых. Мы знаем также об удивительной коллекции мадам Тюссо в Лондоне, которая открылась еще в 1802 г. И теперь эта галерея, крупнейшая в мире, все время пополняется. Наконец, мы хорошо знаем «восковую персону» Петра Великого в Эрмитаже. Ее выполнил Растрелли в натуральную величину из дерева и воска по приказу Екатерины Первой. Сразу же после смерти царя. А тут появилась еще и Романовская династия в лицах. На третьем этаже Строгановского дворца я нашла мастерскую, где работали скульпторы, художники, гримеры, парикмахеры. Я зашла в этот небольшой цех и ... ужаснулась. Миловидная женщина держала в руках голову Гитлера, другая – чудовищное страшилище из голливудских фильмов ужасов Франкенштейна. Еще одна женщина вплавляла в чью-то восковую голову по одной волосинке. Видимо, нужно было сделать какую-то прическу. Здесь же стояла высокая фигура в парадном мундире со всеми регалиями и голубой лентой через плечо, но... без головы. – О, бог мой, кто это? – Это Александр Первый, – откликнулся мужчина с седыми висками, – я как раз над ним работаю. Мы познакомились. Это был Тадеуш Зенонович Щениовский – гример Большого драматического театра имени Товстоногова. Это была удача! У меня к нему была тысяча вопросов. Каким образом попал в эту мастерскую, что его привлекает в этой необыкновенной профессии, над чем работает, как собирает материал для портретов? Я захлестнула его своими вопросами. Так всегда бывает со мной, когда попадается что-нибудь неординарное. Но Тадеуш Зенонович был немногословен, и я буквально выколупывала его ответы, как из закрытой ракушки. Он в это время вертел – о, чудо, чьи-то голубые глаза и неторопливо рассказывал. Еще пацаном, когда шла война, он интересовался карикатурами гитлеровских вояк, вырезал всякие картинки из газет, журналов. Детство |